— Ты разве без дела приедешь! — Пантелей Федорович хмыкнул. — Может, телят, что в Воробушках скупил, обратно привез?
— Да постой ты! — недовольно перебил его Гущин, быстро взглянув на меня. — Вот со следователем я к тебе.
— Вы нас извините, что ночью, — сказал я.
— Какой! Я все одно собирался пойти сторожбу на токах проверить, само собой. Спать они у нас горазды. — Он стал настороженным, сел на лавку, смотрел зорко: то на меня, то на Ивана Матвеевича. — Что случилось, товарищи?
Все объяснил ему Гущин, только про револьвер ничего не сказал. Я его вовремя остановил.
Пантелей Федорович заволновался.
— Гришка, однополчанин мой революционный!.. Убил человека? Трудно поверить... Уж сколько лет мы с ним не виделись... Прямо вы меня обухом по голове. Да он... Вот подавление Кронштадтского мятежа... Отличился там Григорий Морковин, геройство, можно сказать, проявил. Потом перед всем строем благодарность ему, само собой... И вдруг человека кончил из-за яблок. — Он крепко потер лоб большой рукой.
И я невольно вздрогнул: очень была похожа эта тяжелая крестьянская рука на руку Григория Морковина.
— Прошу вас, Пантелей Федорович, — сказал я, — расскажите, как все было, за что ему благодарность. И поподробней, пожалуйста.
— Рассказать, конечно, можно. С чего все началось? В первую мировую забрили нас с Гришкой Морковиным в солдаты. Война с германцем, само собой. Мы с ним одногодки — с тыща восемьсот девяносто восьмого года. До армии незнакомы были — из разных деревень. Пока обучение, суд да дело, осень подошла, зима — вот она. Мы под Петроградом. В казармах, никуда нас не пускают. Так, слухами живем: революция сотворилась, царя скинули, Временное правительство. Все лето — канитель: на фронт собирались отправить. И — никак. Не заладилось у начальства что-то. Осень, октябрь, значит, к концу идет. Снежком, помню, притрусило. И враз — известие: большевики власть захватили, Ленин, само собой. К нам в казарму агитатора большевистского привезли. Лохматый, щеки к зубам прилипли, тощий, в чем жизня держится. А говорить начал — мы рты до ушей. Про пролетариев, значит, потом декреты Ленина разъясняет. И как услыхали декрет о земле, то есть землю, само собой, крестьянам, а почти все мы там были деревенские, да безлошадные, да безземельные, — тут содом поднялся: крики, шапки вверх, целуемся, а агитатора качать. Летает под потолок. Как из него, интеллигента, душу не вытряхнули, удивляюсь. Отпустили, сердешного, и кто-то как гаркнет: «Ребята! Штыки в землю! По домам!» Ан нет! Агитатор к нам с обращением от большевистского правительства: «Рано, товарищи, штыки в землю. Пригодятся они нам. Для защиты завоеваний революции. Потому как свергнутые классы не примирятся, войну раздуют. И всякие там капиталисты иностранные. Записывайтесь в Красную гвардию». Стали записываться ребята. И я тоже. Были мы, Зуевы, в наших Архангельских выселках совсем безземельные. С мякины на воду. А здесь — земля крестьянам, свобода, мир. Записался. Смотрю, и Гришка подпись ставит. И ровно не он передо мной — вспыхнул весь. То все молчком, хмурый и весь в комок сжатый — все думал о чем-то. И заметил я: хитрый. Махрой приторговывал, менял чего-то у солдат. А деньги прятал, все для себя в обрез, чтоб там купить чего — ни-ни. А тут расцвел: дергается весь, глаза блестят. Шепчет мне: «Слышь, землю дают большевики! Наша теперя землица. Да я за их!.. Кому хошь глотку перекушу. Слышь, Пантелей, лошадь куплю. А может, и две. Имеется у меня, имеется...» — И аж дрожит весь.
Потом, сами знаете, война началася. Юденич на Петроград прет. Мотало нас повсюду. Гришка здорово дрался. Отчаянный был — страсть! Молодость, конечно. Что нам тогда было? По девятнадцати годков. Пуль, глупые, не боялись, само собой. Еще, правда, спешил он очень домой. Все говорил: «Скорей бы контру раздавить». И вот интересно! Везде таскал с собой Гришка Декрет о земле. Листовочку такую маленькую. В кармане у него, можно сказать, под сердцем. Как привал какой, тишина — он вынет, читает, губами шлепает. И улыбается.
Год прошел, второй. Гражданская война по России гудёт. Мы все в Петрограде. Проверенные революционные части. На охране сердца революции. Это наш комиссар так говорил. Везде вроде война поутихла. Двадцать первый год настал. По домам скоро, думаем. Гришка совсем извелся. Худой, щеки ввалились, по ночам не спит, все ворочается, вздыхает. И как раз, уж к весне дело, март, — Кронштадтский мятеж. Нас — туда, само собой. Комиссар перед строем речь: «Контра, товарищи, делает последнюю ставку — свергнуть Советское правительство в Петрограде. Хотят вернуть проклятые враги заводы капиталистам, землю — помещикам, хотят красную Россию залить рабоче-крестьянской кровью. Это последняя попытка злобного врага. Иссякают его силы. Это наш последний, решительный бой...» Гришка меня в бок толкает: «Слышь, последний!» — и дергается весь от нетерпения.