- С синтезатором? Научу. А роботы пусть подождут. Им не свойственно нетерпение.
- Это я понимаю… - пробормотал Еремеев.
Он не добавил, что именно это ему и не нравилось. Футбол - игра веселая, заниматься им надо легко и приподнято. Роботы обучились мгновенно и сейчас владели уже неплохой техникой: смогли бы сыграть с клубной командой и, может быть, даже выиграть у нее с приличным счетом. Но играли они угрюмо, деловито, словно им было все равно - играть или ворочать камни. Что поделаешь - даже улыбаться они не умели, не было у них механизмов для этого. Приходилось мириться.
И все же они играли в футбол, их было целые две команды, полные команды, с запасными. Другого выхода у Еремеева не было: люди играть не хотели, хотя и пассажирам, и даже экипажу делать, по мнению футболиста, было совершенно нечего.
- Что-то давненько никто не заходит, - сказал Карский. Он уже свободно расхаживал по каюте, хотя и прихрамывал, но покидать ее пределы Вера ему не позволяла, и он подчинялся ей с удовольствием, как подчиняются только любимой женщине. - Совсем обо мне забыли.
- Тебе их недостает?
Он улыбнулся.
- У меня есть ты…
Она была у него и, оказывается, в этом-то и заключалось счастье. Не погоня за молодостью (как думал он когда-то, далеко отсюда, с осуждением наблюдая подобные случаи со стороны), но просто забвение возраста, крушение всего, что могло разделять их. Природа, думал он, природа; кто различает возраст, кроме человека? Жив или мертв - вот что существенно; пока жив - жив! Счастье - это она. Глупы те, кто мечтает о чем-то ином. А вот ему повезло - не слишком рано, но он прозрел полностью.
- Есть ты, - повторил он. - И ничего больше мне не нужно. Но все же интересно, как идут дела в большом мире Кита. - Он снова улыбнулся. - Хотя - все тихо и, значит, благополучно. Почему ты так далеко?
Она подошла; гладя его по волосам, подумала, что все труднее становится оберегать его от тех проблем, что волновали остальных. Нелегко… Но ей не хотелось делить его ни с кем. Вера была жадна, как бывает жадна только молодость, ни с кем и ничем не желающая делиться, и готова была защищать то, что ей принадлежало.
- Потерпи, - сказала она. - Вот окрепнешь… И тогда станешь выходить…
- Но там все в порядке?
- Да, конечно…
- Понимаешь, слишком велика привычка думать. И я думаю… Но раз они не приходят - значит обходятся?
- Наверное.
- А как дела у Истомина с Инной? Видишь, теперь меня интересуют и такие вещи.
- Хорошо, хорошо.
- Значит, у них все-таки была любовь всерьез? Как у нас?
- Наверное. А теперь ложись. Я хочу, чтобы ты был здоров.
Автоматы громадными жуками кружили над столом, устанавливая все нужное для обеда. Люди входили, опустив глаза, шли к своим местам и утыкались в тарелки, так и не сказав ни слова. Обеды уже давно проходили в полной тишине, которая могла быть нарушена только по недоразумению.
Сегодня такое случилось. Карачаров, выпив стакан сока, вдруг поднял голову и, ни к кому не обращаясь, громко сказал:
- Эта матрица Хинду тоже не поможет!
Сказал, оглядел стол диковатыми глазами и уткнулся в тарелку.
Рядом Инна Перлинская проговорила:
- А Раганский читал это не так. Он…
Она спохватилась, умолкла и опустила глаза.
- Очень интересно, друзья мои, - проговорил Нарев. - Доктор, вы не могли бы рассказать подробнее - что там с этими матрицами?
Ему было не по себе.
Физик фыркнул и глянул на Зою, словно приглашая ее посмеяться вместе с ним.
- Рассказать о матрице Хинда? Ничего себе!
- Да, да, - торопливо проговорила она. - Расскажите.
- Ну, я, собственно… Начать с того, что Хинд разложил…
Его никто не слушал: все это было абсолютно непонятно. Физик умолк на полуслове, и ни один, кажется, не заметил этого. Карачаров презрительно оглядел всех.
- Карфаген должен быть разрушен, - ни с того, ни с сего мрачно произнес он. - Но только вместе с Римом. Да и с Элладой заодно.
Истомин даже не слышал, о чем говорил физик. Но слово «Эллада» достигло его слуха и направило мысли по привычному пути.
Истомин любил Элладу; не такую, наверное, какой она была в действительности, с ее суровой и небогатой жизнью, лишенной элементарной социальной справедливости для очень многих, с ее детской жестокостью во взаимоотношениях между людьми. Истомин любил ее такой, какой она ему представлялась: землей философов, архитекторов, ваятелей и поэтов, - любил свою модель Эллады, верхний слой краски на картине, скрывающий грунт. Истомин любил Элладу и не любил Рим, с которого, как он полагал, цивилизация пошла по неверному пути, по тропинке, петлявшей по болотам средневековья то исчезавшей, то снова выбиравшейся на поверхность, чтобы, начиная с Возрождения, превратиться в дорогу. И дорога эта в конце концов стала такой широкой и прямой, что по ней можно было двигаться со все возрастающей скоростью. Все дело было в том, куда идет дорога; литератору порой казалось, что она идет в никуда.