Мать нежно дотронулась до плеча сына и тот, не задумываясь, заговорил по-английски. Прошло пять минут, десять, пятнадцать, а он всё говорил и говорил. Лицо учителя как-то внезапно осунулось и побледнело. После – демонстрируя все оттенки смущения, сделалось одутловатым. Педагог не слышала такого количества незнакомых иностранных слов со студенческой скамьи. Ей было не до самообразования. Иняз казался удачным выбором для девушки. Верным куском хлеба, «учитывая то количество оболтусов, которых производят на свет эти… тётки. Которые не интересуются ничем, которые сами никому неинтересны», – так рассуждала она и не заметила, как сама стала одной из них.
Пять минут, выделенных учителем давно прошли, а парнишка всё говорил и говорил на незнакомом ей языке. Мама мальчика разглядывала облака, которые отражались в ясных глазах сына, и была счастлива этим.
У каждого – своё небо, а пурпур заката один на всех. Догорая свечой, день усаживает вокруг себя тех, которых может. И завораживает, если кого не в силах остановить подобру-поздорову.
Высшая мера
Двери души. Они скрипят на петлях времени. Ветер перемен распахивает их, стремясь раскрошить о скалы обстоятельств, измятых теми, кто жил до… До тебя? Раньше?! Но, разве ты не тот, который существует в разных ипостасях, обличиях… мирах? И двери души твоей распахнуты, открыты всему, и хорошему, и плохому. И ты – хорош и дурён. Когда как. Как для кого…
Лоза выдохнула опарой волос и вновь поднялась шапкой. Ветер обминал её. Умело и уныло. Думал о своём. Катал шарики теста. Крепил их один к одному, фунтиками гроздьев. Алебастровыми, они гляделись нелепо. И, будто чужие, россыпью, толкались обидно. Как деревянные41
. Луна жалела их. Не в силах совершить бОльшего, лишь передавала одолженное у солнца сквозь просвет широких натруженных ладоней листьев. И красивая малахитовая пыль споро кутала невинные капли. И те смирялись. Гомон их незрелой суеты утихал. Безвольно и покорно, отстранив до осени попытки бежать, ниспадали. Притворно и легковесно, – сперва. Но по мере того, как клонилось веретено земной оси к сырости, – всё более грузно. Грозно и неотвратимо. Но так дано не всем. Иным судьба – до невесомости изюма. Немногим – стремление лететь, всего мгновение, и скоро пасть.Свобода выбора. Высшее понимание ответственности бытия. Высшая её мера.
Die Schlange42
Незримая, но осязаемая кисея утреннего воздуха утрирует каждое из очерченного ею. Очарованы контуром всех и вся, не бежим преувеличений и мы.
Вёрткое ухо языка ужа. Уховёртка, хищное послевкусие отступления которой всегда двояко. Продолжительная шершавая округлость гибкого рукава…
…Уж тщетно тягался с противником, одолеть которого ему было не по силам. Тот был не столько коварен, сколь явственно грозен и уловим. Шипением соперничал на равных со струями, что добывают ливни, сгоняя тучные стада с небес… Так – споро, ловко. Но – уж! Уж…
Он был ещё ребёнком.
И за такими же детьми, пытаясь их настичь,
в охотку, устремлял свои движенья.
То голод гнал.
Хотел бы он устать, но вряд ли мог.
Нечистого свершения итог:
Безжизненною сделалась вода.
Казалось так. Бывает не всегда.
И вот – противник.
Сможет ли, на равных?
Неровность сил ровняет всех бесправных.
Воды иссяк стремительный напор.
– Повержен! – уж вздохнул.
И вытек чёрной кровью
под куст и тени изголовье.
А крошкою – рыбёха, наверх всплыла.
Она всё время тут была.
И в изумленьи наблюдала,
как малым надо мало в малом…
– Ты… плачешь? Тебе их жаль?!
– Я смешон?
– Ты не ответил.
– Зачем вопрошать об очевидном, растолковывать явное?
– Чтобы услышать ожидаемое «Да» в ответ.
– И тебе не страшно?
– Чего?
– Знать.
– Вечная мерзлота человеческого равнодушия куда страшнее…
Не обидно
…Время уплетает нами за обе щёки.
Мышь испытывала меня своей беспомощностью. Молча тонула и глядела так – без опасения, без надежд, но с высоты своего несчастия, сверившегося намеренно, на виду. Нарочно!
Она бежала с кусочком булки, безвинно похищенной. Ибо мышиное «украсть», сродни «добыть». Покуда совершается оно вне стен, за которыми недовольство печи и расплавленный почти её затвор, действо безгрешно, с высоты любой из сосен, что стоят на виду у дня.
Но мышь – таки соскочила в пруд. Хлеб, напитавшись водой, потемнел и поспел вовремя, рыбам на завтрак. А сама она, подобно выдре, споро подгребая под себя воду, кружила против хода часов… Круг, третий, пятый. И я внял.
Как только гамак невода для бабочек оставил сырость далеко внизу, прямо так, с навесу, прозвучал молчаливый вопрос:
– Не от твоей ли руки погибну?
А взгляд-то человечий. Ясный. Вопрос прямой. Честный.
– Дура ты… мокрая, – и тут же, в оправдание себе, – некрасивая улыбка, обветренная сострадания сквозняком, гримасой, – высохнешь, сама-то?