Итак, словесность больна, впору ставить диагноз. Архангельский тут уклоняется, лишь описывает болезнь – общо, хоть и вполне узнаваемо: «… словесный и “тематический” блуд». И рекомендует средство из разряда тех, что в медицине зовутся симптоматическими (когда причина болезни неясна или неодолима и остается бороться только с ее внешними проявлениями – например, сбивать жар). Предлагает же он, не споря и не сердясь, пользовать немоществующих авторов
Нисколько не боится – ни она, ни ее «группы поддержки»! Там своя шкала, свои гении, да и то, что приводится Архангельским в качестве устыжающей точки отсчета, сомнительно (об этом скажу в своем месте). Как замечено в одном из новейших философских романов, тоже скучном, но по крайней мере неглупом (время в нем приурочено к рубежу прошлого и нынешнего веков): «При начальном своем развитии распад стереотипа проявляется в виде так называемого культурного подъема, во множестве производящего на свет оригинальных ученых, утонченных поэтов, понятных лишь двум-трем тысячам ценителей. Но по прошествии достаточного времени уже каждый из многих тысяч ничтожных кружков, отрицающих друг друга, будет иметь своего великого поэта… ибо в каждой подворотне будет свой эталон красоты. Сейчас спорят, кто гениальнее – Бетховен или Рихард Штраус, – через сто лет будут спорить о сравнительной музыкальности баховской мессы и визга механической пилы» (А. Мелихов, «Так говорил Сабуров»). Сто лет как раз миновали, и задавать «прямые вопросы» уже поздно – у них нет восприимчивого адресата.
Болезнь нашей прозы – это болезнь нашего культурного сознания. Она шире и глубже, чем преднамеренные встряски в эстетике и этике. Не знаю как Архангельский, а я честно признаюсь, что мне не под силу найти именование, поясняющее ее этиологию и прогнозирующее ее развитие. То есть я, конечно, читала, и сама писала, о всевозможных кризисах, но тут требуется что-то, теснее связанное с историческими изломами нашего бытия, чем общеизвестные слова о «смерти Бога», «умирании искусства» или о том, что после Освенцима нельзя писать стихи. Тут надобны орлиная зоркость и кротовье упорство при рытье вглубь. Я не берусь.
«Философская интоксикация» – не диагноз, а то, что медики и социологи называют синдромом: такой набор симптомов – устойчиво связанных между собой и от казуса к казусу повторяющихся именно в данной связке, хотя внутренняя логика их спаянности может быть не вполне ясна. Термин придумали психиатры, определяя так особые черты «рассуждательства» у душевнобольных. Для меня это, разумеется, метафора, правда гармонирующая с общим колоритом: в прозе последнего времени пребывание в доме скорби либо в аналогичном ему бредовом пространстве столь неизбежно, что прямо-таки соблазняет обратиться к языку психиатрии.
Впрочем, речь идет, конечно, о недуге духовном, накопители которого – громоздкие тексты, по преимуществу именуемые романами, – необязательно взывают к медицинскому освидетельствованию, а между тем источают ту самую мистическую
Нас снова учат.
Заметили ли вы, что, пока шли пересуды о постмодернизме, литературный антураж исподволь менялся? Сколько наговорено было о том, игра ли литература или все-таки нет, даже Солженицын возвысил голос; а тем временем игры кончились. Нет больше постмодернизма, резвящегося по ту сторону добра и зла. Напишут ли еще что-то в прежнем роде Вик. Ерофеев или В. Сорокин, время все равно подвело черту под этими забавами. Их мятежное знамя перешло в руки, как сказал бы М. М. Бахтин, агеластов – склонных к угрюмой экзальтации «несмеянов», которым наши бедные совковые головы нужны не для проказливого обливания помоями, а для «идейной» трепанации всерьез.[300]В обоих романах В. Шарова – невском («Репетиции») и новомирском («До и во время»), в «Учителе» М. Иманова («Литературная учеба». 1993. № 2), в повести В. Пискунова «По роду их» («Новый мир». 1993. № 2), в «Стражнице» А. Курчаткина («Знамя». 1993. № 5, 6), в «Парадном мундире кисти Малевича» А. Бородыни («Дружба народов». 1992. № 9) сколько угодно невероятного, чтобы не сказать несообразного, но чего нет как нет – так это юмора, самоиронии, усмешки, той самой «амбивалентности», которая еще недавно критикам-моралистам рисовалась главным врагом истины, а нынче заставляет тосковать по себе читателя, очутившегося в застенке непререкаемых словес.