Часто Маканин воспроизводит положения, знакомые по классической литературе, неосознанно или полуосознанно – именно что «наследственно»: они заложены в его культурных генах и не всегда проведены через рефлексию. Последнее и хорошо и плохо. Плохо потому, что остается впечатление движения на ощупь, если не с нуля, то со слишком малого запаса. Хорошо же, поскольку перед нами непреднамеренное возвращение к старым больным вопросам, а не стилизация или пародийное снижение (каковыми и без того изобилует литература XX века). Когда в «большом городе», в ночи слышится одинокий плач ребенка («Рассказ в рассказе», «Предтеча») и чуткое ухо болезненно настораживается в ответ на этот сигнал тревоги, то веришь, что писателю подсказано это не литературой, а духом затаившихся кварталов и таинственной путаницей полупогашенных окон. Но невозможно тут не вспомнить и сон Мити Карамазова. Если же вернуться к вопросу о «деньгах», то вряд ли Маканин сам замечает, что в «Отдушине» повторена знаменитая сцена из «Бесприданницы» А. Н. Островского: о женщине «договариваются», а уговор скрепляют честным (в те поры – «купеческим») мужским словом. Алевтина, в отличие от Ларисы Огудаловой, конечно, не «вещь» – в смысле экономической зависимости от мужчины. Но она тем не менее оказывается «вещью», ибо может быть измерена «всеобщим эквивалентом» социальных услуг и средств к продвижению.
Классические положения с их большой мыслью – в пределе: о «спасении человека, человечества» (последнее неожиданно открывает в писателе его оппонент А. Казинцев) – плохо улавливаются читающей Маканина критикой, потому что современный материал не просто облекает эти ситуации, подобно временным одеждам на вечном теле притчи, а проникает их насквозь и по-новому проблематизирует. Маканин – писатель, идущий от живого (хотя и не от пластически-живописного). Часто подмечаемые у него черты конструктивного рационализма и иронической интеллектуальности, на мой взгляд, выделены и названы неточно. В тех редких случаях, когда он отправляется от общей мысли, а не от загадки лица («Где сходилось небо с холмами»), критике легче бывает его расшифровать и, значит, похвалить, но условные фигуры не дарят того чувства подлинного мыслительного открытия, какое он умеет извлекать из живой натуры («Когда входишь в задачу, как в лес», по выражению героя «Прямой линии»). А. Проханов хорошо выразился: «кристаллография Маканина». Не конструкция, а кристалл, то есть нечто органически растущее, хотя и схематически самоупорядоченное.
Не замечая, насколько знакомо строение этой кристаллической решетки, критика с ее претензиями попадает подчас в собственные сети. А. Казинцев красноречиво разъясняет, как в «Предтече» дискредитируется спасительная сила любви к ближнему. Якушкин, пишет критик, наделен подлинным даром такой любви. Но является он со своим даром как бы из небытия. Дар его случаен, рационально не обоснован. Приходит он к залгавшимся «людям ситуации», недостойным этого дара (тут А. Казинцев мог бы припомнить, что «не здоровые нуждаются во враче, но больные»). Он бросает им вызов, но одержать победу не в состоянии и погружается, обреченный, во тьму. Вдобавок, он нестерпимо компрометирует себя надрывной любовью-жалостью к гулящей женщине, которую не покидает, несмотря ни на какие унижения… Но ведь в таком пересказе маканинского сюжета критик, ступень за ступенью, неосознанно воспроизводит центральный «миф» романа «Идиот» – с той, вдобавок, сомнительной огласовкой, когда в трагедии князя Мышкина хотят видеть его духовное поражение!