— Глядите, вот, вот и вот, все спички — головками к печке. На Акулину глядят. Значит, не миновать того. Под тополя.
— Ой, а я-то пересела как вовремя. А то было на меня направил, идольщина окаянный. Вот колдун-то, колдун и есть. Ну что, под тополя, помрёт?…
— Да видишь, все головками к печке лежат, туда и глядят, ты смотри сама.
— Эх, типун бы тебе, Кузьма, на язык! — ругала бабка, точно Кузьма был виноват в болезни Акулины. — Ты что, совсем очумел? Как хоронить в такие морозы, что ты?
И тут, верно, быть бы ссоре, да с печи послышался стон. Елизавета полезла на печь, стала поправлять Акулине подушку, осторожно положила руку сверху одеяла, и эта трогательная забота едва живого о чуть живом тронула, я заметил, даже сердце Кузьмы.
Керосиновая лампа, умирая огоньком, всё сильнее воняла чадом, давила сумраком на глаза и гнала кудель копоти уже беспрестанно. Пузырь на ней помрачнел изнутри. Усталость давала себя знать, ноги были мокры, и я несколько раз стряхивал с себя дремоту, в голову приходили самые нелепые идеи, отчаянные думы. Первая из них — уехать. Как можно раньше сорваться… Тотчас же, сейчас… Но тогда совесть подавала голос: нельзя бросить стариков в таком положении. Тени кидались, липли к стене и потолку, как летучие мыши в логове колдуньи. То ли сон, то ли бред. Выйти бы из избы, идти бы куда-то, сам не знаю куда, не останавливаясь, не замедляя шага. Вот уж верно, куда глаза глядят. В темь, в ночь, в снег. Горька участь людей на этой грешной земле!
Вновь безуспешно попытались напоить Акулину тёплым сладким чаем. Дед Кузьма долго глядел на умирающую, потом надел шапку, приказал Елизавете:
— Гляди за ней тут. Коли что — прибежишь, скажешь.
— Да посидели бы ещё, одной-то страшно, боязно как-то, — вытирая слёзы, сморкаясь в уголок платка, говорила Лизавета. — Ой, головушка моя горькая, одна, старуха, остаюсь, чего теперь делать, не ведаю.
Мы вышли на улицу; одиноко и печально, шаром, висела в облаках недалёкая луна в радужном ореоле. Светила широким, но каким-то робким и синеватым неверным светом. Такие же призрачные, изгибаясь по сугробам, лежали на синеватом снегу тени яблонь и вишен. Серебрились наледью голые тополя-великаны среди пустых изб и колодцев под деревянными навесами.
— Пойдём почивать ко мне, — уговаривал меня дед, — что твоя халупа. Поди-ка, и продуло её, не протопишь скоро-то, прогнила вся.
Я чувствовал правоту его слов и какую-то острую тоску на душе. Особенно болели глаза. От солнца и мороза, что ли, от ветра и потом — от кромешной темноты. Глаза деда Кузьмы тоже были красны и больны. Он развёл пять капель зелёнки на стакан и предложил мне промыть. Потом старым спитым чаем. Я накапал, промыл. Помогло и впрямь будто. Словно и мир стал тотчас милее и немного иным, или я увидел его по-другому.
— Сейчас подтопим трубку, чайку сварим, напьёмся. То-сё, пятое-десятое. Глядишь, и ночь пройдёт. Вдвоём-то если поговорить-побаять, то и ночь вдвойне короче.
Кузьма Лукич, замешивая поросёнку, вспомнил: забыли дать заявку, чтобы прислали электромонтёра.
— А всё я виноват, — ворчал дед, — проплясал, просвистал электрика. До него от лавки-то было рукой подать. Поленницу берёзовую видал, под вид огромного стога сена сложенную? Ну вот, его дом-то и есть, электрика. Любит в бане париться, дров наготовил. Теперь приходится нам с лампой сидеть…
Кузьма Лукич долго прилаживал на крючок под потолком лампу «летучая мышь». Наконец подвесил за кольцо, которое осталось на матице с древних времён, ещё с тех времён, когда подвешивали на него зыбку, люльку для новорождённых малышей. Я сидел на низком продавленном диване, смотрел на пылающий огонь и дремал.
— На этом диване сиживал твой дед Терентий, ох, и рассказчик был, заслушаешься, бывало. Соловей. Его даже в косовицу брали, чтобы слушать, а пай косили за него. Он только переворачивал сено, а так всё в шалаше. Силов у него уже не было. Сидят круг него и слушают. Хохочут до потери памяти. Умел твой дед рассказывать.
— А про что он рассказывал, Лукич?
— Про что? Про плен, про баб тоже рассказывал. Потом вот это, прочитал где-то книжку, где баба султану сто сказок рассказывала. Чтоб он её не казнил. Время тянула, отсочку делала… До чего ловко там они, султан да сказочница. Заслушаешься.
— «Тысяча и одна ночь»? — догадался я.
— А я, как схоронил свою старуху, один остался, затосковал, хоть плачь. Он мне как доктор был, дед твой. Я к нему, было, за семь вёрст ходил. Навроде — к священнику или старцу. Подскажет, посоветует. Сердешный. Я его, бывало, как увижу издалька — рад-радёшенек. А то он от старухи своей прибегал ко мне. Ну, и выпивали, конечно, не без того.
— А ещё о чём рассказывал?
— О фашистах, парень, всё больше о войне. Как работал в Германии на крахмальном заводе, горе мыкал, да всё-то с юмором, а то и со слезами. Как картошку воровали, пекли и ели. Вот он раз и попался за этим делом: «Ап!» А наказание суровое, на плечи рюкзак, в рюкзак ему — кирпичи. Вот его и давай гонять: «Бегом, ложись!»
Анна Михайловна Бобылева , Кэтрин Ласки , Лорен Оливер , Мэлэши Уайтэйкер , Поль-Лу Сулитцер , Поль-Лу Сулицер
Любовное фэнтези, любовно-фантастические романы / Приключения в современном мире / Проза / Современная русская и зарубежная проза / Самиздат, сетевая литература / Фэнтези / Современная проза