— Я прилечу сегодня! — крикнул он в ответ. — Подожди, и не делай глупости! Мы во всем разберемся!
— Нет! — выкрикнула она. — Так я не решусь. Надо решать сегодня, сейчас, я уезжаю с сыном. Прости меня!
Люди в ординаторской постепенно замолкали, они поняли, что случилось что-то важное у хирурга из областной больницы, и невольно прислушивались к словам Чумакова. А его разозлило это внимание, он повысил голос и сказал те самые слова, которые уже никогда не смог забыть, как ни пытался:
— Будь ты проклята! — крикнул он. — Катись ко всем чертям!
И еще добавил в сердцах короткое слово, сочное, как поцелуй, и звучное, как пощечина.
И бросил трубку на рычаг.
Он выскочил из больницы, на ходу снимая халат, в бешенстве добежал до аэропорта и потребовал билет на ближайший рейс.
— Нелетная погода, — зевая, сказала кассирша и захлопнула окошко.
Туман и дождь соединили их, туман и дождь разъединили.
Поселок был из тех, в которые «только самолетом можно долететь», а на погоду, как на судьбу, гневаться было бессмысленно.
Три дня он сидел в неуютной районной гостинице на неприбранной койке, небритый и невыспавшийся, курил без перерыва, пробовал пить вино, облегчения это не приносило, он звонил домой, но никто не отвечал, тогда он позвонил в свою больницу, и тревожный голос сообщил ему дурную весть.
Настолько дурную, что впору было повеситься или застрелиться.
Чумаков узнал, что Вика собрала вещи, усадила сына на заднее сиденье и, наверное, рассвирепевшая, как дикая кошка, погнала машину по скользкому шоссе.
Тяжело груженный самосвал, который она обошла на повороте, врезался в багажник ее «Москвича». Сын погиб на месте. Ее, израненную и изрезанную осколками стекла, привезли в больницу. Вызвали профессора Костяновского, никто не решился оперировать без него жену Чумакова, хотя были хирурги и поопытнее и получше, чем профессор.
Да, она еще жива, но, кажется, шансов почти не осталось. Она в реанимации, без сознания, возможно, что придется делать повторную операцию…
Тогда Чумаков ушел из гостиницы и уже не выходил из тесного зала ожидания аэропорта, метался от стены к стене, рычал на всех, слал проклятия осеннему туману. А когда прилетел в свой город, то узнал все остальное.
Вика не выдержала второй операции (на ней настоял Костяновский и снова самолично взял в руки скальпель).
Странно было листать историю болезни, где на первой странице написано: Чумакова Виктория. Странно и страшно, как в дурном сне.
— Ее можно было спасти! — кричал он в лицо профессору. — Вы бездарь! Вам нельзя доверять больных!
Костяновский величественно кивал головой и ровным голосом говорил:
— Успокойтесь, Василий Никитич, это нервы. Я понимаю вас, я глубоко сочувствую и разделяю ваше горе. Успокойтесь, вы сами потом поймете, что моей вины здесь нет. Я сделал все, что мог, что может наша медицина. Я боролся до последнего.
— Я этого не забуду, — сказал Чумаков в ярости. — Никогда не забуду…
И откуда было знать, что через много лет почти эти же слова ему скажет другой человек, а он будет успокаивать разгневанного мужа, ищущего вину где угодно, только не в самом себе…
НАЧАЛО ДНЯ
Рабочий день начинается с двух планерок, в насмешку называемых пятиминутками, ибо вторая, на которой собираются хирурги, анестезиологи и студенты под предводительством двух профессоров, длится около часа. Чумаков не любил эту планерку, по его мнению, она была не нужна для основного дела — лечения больных людей. Так, говорильня, ярмарка тщеславия, много слов, мало дела, глупые стычки, никому не нужные споры, унизительное выслушивание мелких придирок, образчики ораторского искусства не по существу, а для красного словца и так далее.
Он садился на последний ряд, помалкивал, если не спрашивали, говорил коротко и скупо, когда вынуждали, и чаще всего перешептывался с кем-нибудь — обыкновенные людские разговоры, не требующие ни напряжения ума, ни излишнего остроумия. Шепот переходил порой в громкий смех или что-нибудь в этом роде, тогда профессор Костяновский, величественно приподняв голову, зорко выискивал источник помех и усмирял вежливым окриком.
Чумаков был заведующим отделением; хоть маленькая, но должность, требующая умения подчинять себе нижестоящих и подчиняться вышестоящим — зауряднейшая ступенька социальной лесенки, древней, как сам человек. Ему было все равно, на какой ступени, низкой или высокой, стоит он сам, судьба обделила его честолюбием, и если бы он захотел, то давно бы мог подняться выше, а то и накропать никому не нужную диссертацию и влиться в бесчисленную касту кандидатов, мечтающих стать докторами.