После «карлсона» следует «как виденье неууумолиимо, каждый день ты прохоооодишь мимо – и я повторяю вновь и вновь… не умирааай, любовь… не умирай…»
Гвоздь программы – «генералы песчаных карьеров».
Под «генералов» вершится сокровенное. Кавалеры приглашают дам. Дамы приглашают кавалеров. Если под «карлсона» можно прыгать и дурачиться, вскидывая руки и ноги кверху, то с «генералами» все обстоит иначе.
Кульминационным моментом считается медленный танец. По-настоящему, по-взрослому медленный. Медленный танец кажется бесконечным прощанием перед… неизбежным?
Тайным и стыдным, щемящим и долгожданным. Танцующие едва переступают ногами, приникают друг к другу почти в изнеможении, обвивая руками плечи и бедра, а некоторые еще и укладывают голову партнеру на грудь.
Малышня с замиранием ожидает выхода Кобылы.
Кобылой называют самую высокую девушку с кривоватыми тощими ногами и огромной подпрыгивающей грудью. Она танцует, стоя на одном месте, покачиваясь из стороны в сторону, подтягиваясь с носка на пятку и разражаясь особенным, волнующим, волнообразным движением, отчего грудь ее колышется точно фруктовое желе, – к слову сказать, многие пытались повторить ее подвиг, но не у всех получалось.
Сегодня Кобылу «танцует» Чебурашка. Верзила с рябым лицом и оттопыренными ушами. Чебурашку боятся и уважают. Через какой-нибудь год ему дадут срок за ограбление магазина канцелярских принадлежностей.
Кобыла и Чебурашка раскачиваются в центре танцплощадки с демонстративно равнодушными лицами. Нам с Ритой Кобыла кажется довольно старой. Наверное, ей целых двадцать, а может, все двадцать два.
К двадцати годам девушка в нашем городе должна была обладать статусом невесты, а к двадцати двум нянчить как минимум первенца.
Не достигшие этой планки считались лежалым товаром и особого уважения не вызывали. Вот и Кобыла. Она была довольно старой, к тому же определенно ничьей, и все-таки нечто бесконечно влекущее было в этой ее долговязой фигуре и манере танцевать, не двигаясь с места. С козьим равнодушием на бесцветном лице, с огромными накладными ресницами на фиолетовых веках.
Кобыла была старой и вызывала смешанное чувство жалости и восхищения.
Однако с уходом ее танцплощадка будто бы замирала, пустела – дальнейшее теряло всякий смысл, – и даже поданный «на закуску» «карл-сон» мало кого вдохновлял.
Лишь некоторые дожидались официального завершения «танцев» – допустим, такие, как я, давно и безответно влюбленные в таких, как бледный гитарист с жидкими прядями вдоль скул. У гитариста было имя, абсолютно тривиальное – Вася или Коля, – но мне оно казалось волшебным – таким же, как и длинные худые пальцы, брюки-клеш ослепительно канареечного цвета и рыжие тупоносые ботинки на танкетке.
На танцы я бегала исключительно «по делу». Обожать издалека, с каждым днем становясь все ближе и ближе к объекту любви, – ах, иногда мне казалось, что я так же загадочна и прекрасна, как Кобыла, – особенно когда на площадке почти никого не оставалось и мне удавалось исполнить сольную партию перед сценой. После очередного номера я бросала пламенный взгляд на светящуюся в темноте фигуру гитариста, но он по-прежнему смотрел куда-то мимо меня, мимо танцующих, стоящих, прикуривающих, смеющихся…
– Напрасно ты так машешь руками, – ухмыльнется Рита, – занят твой гитарист, занят, возможно, даже почти женат…
Женат. Какое странное слово, уничтожающее самый смысл обожания. Чарующую неизвестность. Женат. Закреплен навеки. Наверное, по взаимной и страстной любви. Потому и смотрит вдаль, не отвлекаясь…
Мне трудно было представить его женатым. Идущим, например, с авоськами из гастронома. Сидящим за тарелкой «горячего» на тесной кухоньке, между тестем и тещей. Укачивающим младенца. Стирающим пеленки.
Ведь от любви родятся дети. От любви бывают скандалы – допустим, как у соседей сверху. Когда посреди ночи раздаются топот, крики, глухие удары.
А утром парикмахерша Валечка выходит из подъезда и гордо несет себя по улице, свои прекрасные ноги в капроновых чулках, свое курносое личико в тщательно припудренных уже желтеющих синяках.
Селя считает, что Валечка – форменная шлюха. Дождется, когда-нибудь ей таки свернут шею. Как глупой курице. Если она думает, что это юбка. Это уже не юбка, а позор. Из-под нее же все видно.
Любовь… Любовь.
Она – смысл всего. Без нее плохо. С ней – прекрасно, мучительно.
Из-за нее не отходит от зеркала подслеповатая Файка из сорок первой, в сотый раз укладывая волосы «корзинкой», «домиком», «улиткой», «пирожком», взбивает пегие кудряшки и долго утюжит единственную приличную юбку, поглядывая в окно с задумчивой полуулыбкой, весьма осторожной, впрочем, потому что с прошлой недели Фая «делает зубы».
– Вот сделаю зубы, – повторяет она мечтательно и прикрывает ладонью рот.
На бельевой веревке раскачиваются два бюстгальтера: один – на каждый день, другой, кружевной, немецкий, – «на выход». «Выхода» давно нет и не предвидится, но бюстгальтер висит и напоминает о том сладостном, от которого екает и замирает внутри.