Читаем Двойное дно полностью

В мае 1996 года на истерическом писательском собрании, на котором мне лишь с великим трудом удалось предотвратить общую резолюцию в поддержку кандидата в президенты Ельцина и кандидата в губернаторы Собчака, мой добрый друг Сергей Гречишкин выступил с антикоммунистической филиппикой и неожиданно завершил ее словами: «И пусть сегодня Топоров любит коммуняк, я-то помню, как он их раньше ненавидел!» — «Понимаешь, Сережа, — сказал я ему позже, в буфете Дома журналиста, — свобода, на мой взгляд, заключается не только в том, что можно ругать коммунистов, но и в том, что их можно не ругать». — «А вот придут коммунисты, опустят железный занавес, к нам перестанут поступать импортные лекарства, и я умру», — возразил мой друг, к сожалению, тяжело больной сердечник. «У тебя, Сережа, своя логика, а у меня своя». — «И пива чешского тоже не будет», — пригрозил он. Но пили мы отвратительную и совершенно напрасно разрекламированную на всю страну «Балтику».

С двадцати лет мать начала практически содержать всю семью. Сестру, брата, мать, домработницу; потом, после войны — сестру, меня, домработницу; зарабатывала она по-разному, но всегда прилично — в диапазоне между тогдашними доцентом и профессором (но все же меньше профессора), а главное, ей нравилось зарабатывать. Нравилось работать (она была трудоголичкой и порой отправлялась в суд даже с температурой тридцать девять) и нравилось зарабатывать своим трудом — она была в этом — немаловажном — отношении совершенно счастливым человеком. Тратить деньги (особенно на себя) ей нравилось меньше: не то чтобы она была скуповата, но у нее практически никогда не было шальных денег, каждая копейка имела трудовую предысторию, а такие деньги (я понял это гораздо позже, когда, лет в сорок семь, засел за изнурительные коммерческие переводы) и тратятся тяжелее.

Но главная черта, которую я унаследовал и которая у моей матери имелась лишь на бессознательном уровне, заключалась вот в чем: тратя деньги на других, в первую очередь — на близких, она как бы откупалась от них. Не потому, что мало любила, но потому, что почти ничего — кроме как зарабатывать деньги — не умела. Кое-как готовить она научилась лет в семьдесят, тогда же освоила нитку с иголкой на уровне пришивания пуговицы (хотя вдевать нитку приходилось мне; она уже неважно видела), стала мыть посуду, подметать, стирать мелочь, — хотя полы нам мыли соседи, а одежда и белье неизменно отправлялись в прачечную.

У нее не было времени воспитывать меня, пока такое было возможно, и этим занимались тетя и няня. Летом меня с тетей и няней отправляли на дачу или в Прибалтику (в самые трудные годы — в пионерлагерь), а мать присоединялась к нам в лучшем случае недели на две. Когда ее просили что-то сделать (помочь кому-нибудь), она предлагала деньги или, чаще всего, давала совет — стремление давать советы, когда их просят и когда не просят, является профессиональным заболеванием адвокатов. В поздние годы, отправляясь на дачу или все в ту же Прибалтику с тетей (а после тетиной смерти в 1979 году — с подругой; потом, после смерти подруги, — с другой подругой; потом — с третьей), она брала на себя основную часть расходов, препоручая компаньонке основную часть забот. Жить по средствам она не слишком умела — и неизменно оказывалась в конце лета в небольшом долгу у бедной, но куда более расчетливой спутницы.

Жили мы, пожалуй, странно: никогда не отказывая себе ни в еде, ни во внешне бессмысленных тратах, одеваясь (за исключением модницы тети) кое-как, устраивая званые вечера (еженедельно) и угощая гостей на щербатом фарфоре бабушкиных, если не прабабушкиных времен. Мебель была старинной и разностильной — ее сволокли в наши три комнаты из всей квартиры, поэтому угловой шкаф из кабинета соседствовал с трюмо, а козетка, на которой сиживал в свое время Плеханов, стояла возле буфета.

В доме было полно ваз (чаще всего подтреснувших) и поломанных фарфоровых украшений. Скажем, старинные часы с ангелами, голову одному из которых свернул в детстве я, а другому за тридцать лет до этого — мой дядя Валерий. Все или почти все мало-мальски ценное было продано или просто пропало в блокаду; однажды, в нелепом порыве, мать разобрала роскошную (правда, тоже щербатую) люстру на хрустальные бусы; псевдо-китайская (Дания конца прошлого века) напольная ваза — единственная фамильная ценность, сохранившаяся у меня по сей день: на одном боку — дом, на другом — дорога; время от времени я по настроению разворачиваю ее то так, то этак.

Уже на моей памяти куда-то запропастилась пожелтевшая брошюра с автографом Пушкина, невесть откуда, впрочем, и взявшаяся. Застал я и огромное плюшевое кресло из семейных «двенадцати стульев»: кресла были парными, в одно из них бабка зашила в гражданскую брильянтовые серьги и вспомнила об этом только перед войной, уже продав, естественно, именно его. Две вазы с изваяниями полуобнаженных нимф будили эротическое воображение, одну из них при довольно занятных обстоятельствах украли в 1986 году.

Перейти на страницу:

Все книги серии Книжная полка Вадима Левенталя

Похожие книги