Впрочем, вопросы межличностных отношений худо-бедно, но как-то решались. Хуже было то, что «военспецам» элементарно нельзя было доверять. Они сплошь и рядом переходили из армии в армию, и порой не по одному разу. Если перейдет командир взвода или эскадрона – это, конечно, неприятно, но пережить можно. Если командующий или начальник штаба дивизии или армии – это уже беда немаленькая. Если же не перейдет открыто, а начнет работать на белых – такие случаи тоже бывали – то это настоящая катастрофа.
Власти обеспечивали их верность, как могли. Для надзора за старыми спецами еще в октябре 1917 года был введен институт комиссаров, и нигде он не был так распространен, как в армии. А вы думали, что комиссары должны были следить за «политической благонадежностью» командиров? Ага, заняться им было больше нечем! Комиссар должен был следить, чтобы вверенный его попечению командир не установил связей с белыми, не участвовал в разного рода заговорах, не дезертировал и не перебежал к противнику. (Ну и политработой, само собой, тоже занимались…) А кто виноват, если без надзирателей было не обойтись? Есть такая наука арифметика: так вот – из восемнадцати начальников объединений РККА (весьма крупная должность) в 1918 году восемь бежали к белым или были расстреляны, трое в 1919 году, с началом собственно Гражданской войны, оставили службу в войсках и лишь семь человек в конечном итоге остались в Красной Армии.
Тот же К. Бесядовский вспоминал: «Нелегка была и непривычная обстановка работы: тебе не доверяют, комиссар ходит по твоим пятам, следя за каждым твоим шагом. „Комиссар – это есть дуло револьвера, приставленное к виску командира“ – так определил взаимоотношения командира и комиссара один из моих комиссаров. Партийная среда держалась от нас в стороне (партийцы почти сплошь были комиссарами), и мы, остальная масса, чувствовали себя бесправными… Ясно, что все эти черты нашего быта, службы не могли вызывать довольства… Коммунистические идеи были нам чужды, в марксизме мы не разбирались…»
А с другой стороны, как иначе, если в Постановлении ВЦИК от 29 июля 1918 года говорилось: «За побег или измену командующего комиссары должны подвергаться самой суровой каре, вплоть до расстрела»?
Еще одним способом был известный с древнейших времен институт заложников: ими стали семьи офицеров, остававшиеся в красном тылу. (Если кто-то видит в этом особое зверство красных, пусть вспомнит судьбу семьи Штауффенберга.)
Никто не спорит, 1917 год поставил офицеров перед жестоким выбором. Но и само время было жестокое. Впрочем, сплошь и рядом офицеры сражались не из-за каких-то убеждений, а просто потому, что
Опять же, Тухачевскому приписывают слова: «Я – беспечный ландскнехт[19]
».«Помните ландскнехтов? – говорил он еще в 1914 году. – Дрались они, где и когда возможно за тех, кто их нанимает, и главное, не для каких-то высоких идей, а для себя, чтобы взять от войны все, что она может дать!»
И надо понимать еще одну вещь, без которой мы никогда не осознаем того, что было дальше: в любом обществе офицеры – это
Еще и поэтому они с такой легкостью переходили из армии в армию, что зачастую коллеги по ту сторону фронта были им ближе, чем собственное начальство. И как в 1917-м, так и в 1937 году были такие – и немало, для которых присяга значила меньше, чем офицерская солидарность.
Публицист Ф. Степун так писал об обстановке в среде военспецов: «Слушали и возражали в объективно-стратегическом стиле, но по глазам и за глазами у всех бегали какие-то странные, огненно-загадочные вопросы, в которых перекликалось и перемигивалось все – лютая ненависть к большевикам с острою завистью к успехам наступающих добровольцев; желание победы