– Да то уж не столь важное. Я бы сказал – малосущественное. Просьбу имеем к тебе и твоему уважаемому малороссийскому другу Степану Андреевичу помочь с вывозом и захоронением бочки с селедкой, чтоб это было незаметно. За отдельную плату, согласно инструкционной шкале Управы благочиния. Скажи, как стемнеет, буду ждать его здесь с его большой телегой и волами. И тебя тоже. Хорошо?
Натан кивнул головой. В Одессе после чумы, поразившей город в 1812–1813 годах, к возможности массовых заражений относились очень серьезно.
– Да, Афанасий, я-то точно приду. Думаю, и он не откажет. Но если вдруг не сможет, то я уж как-нибудь тебя предупрежу. Но и к тебе просьба. Спроси у начальства карету для нашего сбора на сию ночь. Попросишь?
– Попрошу.
– Вот со своей кумпанией, будь любезен, за мной заедь. У меня сегодня столь дел, что и пересказать трудно. Так чтоб я еще и на это сил не тратил. Дома прилягу отдохнуть. И ждать вас буду. Так можно?
– Можно.
– Тогда у меня последний вопрос. А зачем нужна такая таинственность? Почему незаметно? Неужто имеется возможность, что люди станут есть селедку из зараженной бочки, в каковой несколько дней пролежал труп?
– Ой, господин Горлиж, конечно же, есть такая возможность. Полная, я бы сказал – полнейшая. – Дрымову очень нравилось подслушанное где-то выражение «я бы сказал», оно ему казалось проявлением особой грамотности и высокого ума. – Изволишь ли видеть, я ж знаю наш народец, тут каждому не объяснишь, что селедка травленая. А кому объяснишь – могут не поверить, скажут: знаем этого Гологура, у него селедка всегда пересоленная, ничего с ней не сталось, что с мертвяком пару днёв полежала.
Натан вздрогнул от брезгливости. Как ни учили его в
– А уж как хлебного вина нахлебаются, так они, кажется, готовы на закусь подъесть не токмо ту селедку, а и самого мертвяка. – И тут Дрымов повторно, более смачно, сплюнул на пол; правильностью и обильностью этого плевка как бы смывая всю неловкость первого.
Глава 4,
А вот теперь настал черед самому трудному. После нервного перенапряжения, оказавшегося в какой-то степени и физическим, Горлису нужно было обойти все три своих работы, обработать новую почту. Хорошо хоть сегодня четверг, а не пятница, и политические отчеты нужно не сдавать, а лишь наметить, прорисовать их основные линии. Да и, правду сказать, нужно было обозначить свое пребывание на работе, хоть и сдельной, однако имеющей присутственные дни. Заниматься этим было тем труднее, что хотелось бросить всё к чертям да поехать на хутор к Степану, рассказать подробно о новом деле и обсудить его особенности.
Полицейские дрожки скоро довезли Натана до географически самой дальней точки из трех обязательных к посещению – на угол Казарменного переулка и Преображенской улицы. Страшно хотелось есть, а дом вот он – совсем рядом, но нет, нет, время сейчас слишком ценно. Лучше потерпеть.
Здесь было Австрийское консульство. С цесарским консулом Христианом Самуилом фон Томом у Натана сложились хорошие отношения, примерно такие же, как с Шалле. Но со своими отличиями. Андре-Адольф всегда был чиновником или дипломатом. И это чувствовалось в его строе мысли и поведении, при внешнем радушии всё ж крайне рассудочном и расчетливом. Самуил же фон Том (имя Христиан он предпочитал оставлять за скобками) имел несколько иного склада ум. Безусловно, он тоже прекрасно умел считать и рассчитывать. Но в общении был более прост и непосредственен. То есть фон Том отличался от Шалле примерно настолько же, насколько Шалле отличался от дель Кастильо.
Впрочем, что это мы так долго о фон Томе, ежели его сегодня всё равно нет? А есть только начальник канцелярии Пауль Фогель, личность для нашей истории, пожалуй, даже более важная. О нем, кстати, тоже следует несколько слов сказать: пожилой, но славный толстячок лет сорока пяти с зеркальной лысиной. Но это слишком простое и панибратское описание, в то время как сотрудник сей достоин большего. Он был настоящим пиитом канцелярии: работал чрезвычайно слаженно, ловко разбирая и сортируя приходящие бумаги и с невероятной скоростью находя искомые из прежних. Когда же речь заходила о составлении нового документа, то и тут дело спорилось: голова подбирала, а руки каллиграфическим почерком выводили готовые и ловко нанизанные на тему письма формулировки. При этом Фогель никогда не делал черновиков. Но, начиная письмо, похоже, всегда точно знал каждое слово и любую запятую в его окончании. Когда в Консульстве насмешливо говорили о чем-то крайне сомнительном, то обыкновенно восклицали: «Ага, ты мне еще скажи, что Фогель ошибся!» Заслышав из дальней комнаты эту фразу, старина Пауль пунцовел от заслуженного признания.