«Он изверился в понимании окружающих и вечной травле его, – это какое-то внушение извне, – и горьки часто были его глаза, и сирота жизни был этот дивный философ-художник. Не было ни одного человека, который бы больно не укусил его и не старался укусить. И знакомство богатых московских домов, где его общество любили, любили как оригинала, но все же было то, что вот те все настоящие художники, а этот такой, которого надо доделать – учить… Нет в нем положительного, а пишет черт знает что такое – за него совестно: то какими-то точками, то штрихами. Однажды один из важных московских граждан спросил у другого важного: „А что это такое делает у вас этот господин – какого страшного пишет?“ Тот важный господин сконфузился за Михаила Александровича и сказал: „Это проба красок для мозаики“. „А я думал!..“ – успокоился другой важный господин». Речь шла о декоративных панно на тему «Фауста», исполненных Врубелем в 1896 году для готического кабинета А. В. Морозова в Москве.
Это горькое полупризнание со снисходительным похлопыванием по плечу означало и невысокие цены за работы. Да и стоило ли платить Врубелю, когда он не умел ни копить, ни толком распоряжаться тем, что зарабатывал. Даже Коровин не догадывался, что отсылались почти все средства отцу – для младших сестер: на их образование, заграничные поездки, свадьбы. То, что оставалось, Врубель действительно широко тратил, угощая знакомых и незнакомых, так что едва ли не на следующий день после получения гонорара наступало очередное затяжное безденежье… И вот – встреча за кулисами Панаевского театра.
Надежда Ивановна жила в совсем иных условиях. Она из состоятельной семьи и сама располагает определенными средствами, чтобы не зависеть целиком от жалованья в театре. Ей не пришлось стеснять себя для получения музыкального образования. Ее сестра Екатерина Ивановна – жена сына знаменитого художника Николая Николаевича Ге, хозяйка земельных угодий на Украине. Мать годами живет в Швейцарии вместе с третьей дочерью, больной туберкулезом. Первые же выступления на сцене приносят Надежде Ивановне большой успех, внимание композиторов. Забела считается лучшей исполнительницей в операх Римского-Корсакова, который специально для нее пишет Марфу в «Царской невесте». А какая она, по отзывам современников, Волхова в «Садко», Царевна Лебедь в «Сказке о царе Салтане», Тамара в «Демоне», Татьяна в «Евгении Онегине»!
И снова сомневается Врубель-отец: неужели правда, что материально независимая, к тому же известная артистка согласится на брак с его сыном? Как хочется отцу, чтобы к сыну пришла слава, как ищет он каждую заметку о нем в газетах, как расспрашивает знакомых, случайно попавших на оформленные сыном постановки в Москве, на выставки! И как огорчается, не находя ни похвал, ни даже упоминаний. Искренняя забота, как часто бывает в жизни, оборачивается своей противоположностью. Врубель, не признаваясь самому себе, старается избегать свиданий с теперь уже живущей в Севастополе семьей, не давать повода для сочувствия и сожалений. Даже о свадьбе он сообщит только письмом, хотя в душе тоскует по родительскому дому.
Кто бы мог догадаться, что свадьба станет его спасением! Между сделанным в марте 1896 года предложением и состоявшимся в конце июля венчанием пролегла самая страшная полоса жизни Врубеля. По заказу Мамонтова он пишет для Всероссийской Нижегородской выставки два огромных панно: «Микула Селянинович» и «Царевна Лебедь». Заказчика они устраивают, зато, по словам К. Коровина, «художники Академии и другие взбесились как черти. Приехало специальное жюри из Академии, смотрели панно и картоны, было заседание, где поставлен был вопрос – быть или не быть панно Врубеля на выставке». Панно сняли. Правда, Мамонтов специально для них выстроил павильон на той же выставке. Но травля началась, и спасти от нее не могло ничто. Через много лет Коровин будет с ужасом вспоминать: «…Что за озлобленная ругань, и ненависть, и проклятия сыпались на бедную голову Михаила Александровича. Я поражался, почему это, что, в чем дело, какие стороны души, какие чувства, почему возбуждают ненависть эти чудные невинные произведения. Я не мог разгадать, но что-то звериное в сердцах зрителей чувствовалось».