Ты чувствуешь, Герасимов, как отпускает, как слабеет хватка металлической клешни, что так долго сжимала твое сердце? Ты чувствуешь, как начинаешь оживать, и очистился горизонт твоей жизни, и он прозрачен, свеж, напоен светлым дождем? Ты чувствуешь, как на тебя снисходят золотые лучи? Не оглядывайся, отцепи от себя этот страшный якорь, выключи этот сводящий с ума грохот гусеничной техники, вертолетных лопастей, автоматных очередей, минометов, гаубиц; разбей динамик, из которого несутся треск и шипение команд, криков о помощи, монотонное, безнадежное, многочасовое повторение чьего-то позывного, зашифрованного имени, которое уже не числится в списках живых. Разве ты знаком со всеми этими далекими и безликими грызачами, власенками, ступиными, нефедовыми, шильцовыми, баклухами, думбадзами? Посмотри же в глаза жене!
– …посмотри мне в глаза, – попросила Элла. – Скажи, это было?
Она держала в руках лист. Строчки ровные. Слова разборчивые. Буквы – эталон каллиграфии.
– Скажи, – произнесла Элла, медленно перегибая письмо пополам, а потом еще раз пополам. – Ведь этого не было? Не было, Валера? Ведь ничего не было, так ведь?
Ничего не было. Ничего. Ты права, Элла. Ты права, как твоя мама. Вы с ней засаживаете жизнь цветами и травами, чтобы головокружительный запах забил прогорклый запах дыма. Вы рассаживаете повсюду скрипачей и виолончелистов, чтобы они заглушили лязг гусениц. Была бы возможность – выстирали бы, выполоскали, выбелили бы хлоркой мозги.
– Во-первых, с сегодняшнего дня ты прекращаешь пить. Больше – ни капли. Все, хватит.
Элла рисует эскиз будущей жизни. Это одно сплошное солнце, облака и птицы.
– Во-вторых, ты увольняешься из армии. Артур Михайлович пообещал назначить тебя инструктором в обком комсомола. Ты не представляешь, какая нас ждет жизнь! У тебя будут служебная машина, спецпаек, квартира, путевки за границу, уважение, почет, власть… Тебе надо завтра же купить костюм и пойти на собеседование. Обязательно нацепи свой орден…
– Он не цепляется, Элла. Он привинчивается.
– Не придирайся к словам. Ты стал заносчивым. Не забывай, что пока ты там… пока ты там был, моя мама очень много для тебя сделала. А ты, между прочим, даже пустячного сувенира ей не привез. Ну ладно, забудем все обиды. Я не сержусь. И мама тоже. Мы тебя простили.
Строительство новой жизни идет бешеными темпами. Цветы вокруг распускаются прямо на глазах, со скрипом и скрежетом. Виолончелисты дрочат смычки до дыма.
– Еще надо распределить деньги, которые у тебя на книжке. Во-первых, заплатить маме за твое проживание здесь. Второе: купить шифоньер и стиральную машину – это пригодится в будущем, когда у нас появится бэби. Дальше: надо купить телевизор для маминого начальника, чтобы он отправил ее на переподготовку – тебе как афганцу в универмаге без очереди продадут…
Герасимов прислушался. Нет, уже почти не слышно, как кричит Ступин и скулит Курдюк… Сейчас все купим, родная. Сейчас весь мир купим!
Артур Михайлович распрощался. Он позволил теще поухаживать за собой и надеть на себя пиджак. В прихожей поцеловал ей ручку. Теща посетовала на то, что руки у женщин стареют быстрее, чем тело. Герасимов поразился тому, как блестят его туфли – ни единой пылиночки! И вообще здесь нигде не было пыли. Можно окно настежь раскрыть, и даже если внизу проедет машина, воздух останется прозрачным, как родниковая вода… Но нет, нельзя вспоминать про пыль, табу!
Как-то незаметно в квартиру просочился сосед Эдик. В сумрачной прихожей его почти не было видно, только глаза поблескивали, словно «сварка», огоньки крупнокалиберного пулемета под днищем вертолета… Стоп, стоп, стоп! Нельзя! Табу!