— Я?! — она отступила. Что-то жаркое, вдруг задевшее самый чувствительный нерв, обожгло ее душу. В дивизию — это значит на самую-самую передовую… Может, в роту, во взвод… И там она будет еще ближе к войне… И к нему… Но увидела трепетный огонек нетерпения в глубине его глаз и ответила недоверчиво, сухо, вопросом:
— А зачем? Для чего?
— Как зачем? Воевать.
— Я воюю и здесь.
— Здесь не так. Сама знаешь: тылы… Война там. Серьезная, настоящая. А тебе нужно быть настоящим солдатом.
— Мне никто не позволит…
— А тебе обязательно позволения надо?
Он глядел на нее испытующе, без улыбки. Словно синие льдинки, искрились глаза под нависшими, будто нахохлившимися, бровями.
И вдруг засмеялся.
— Ну ладно, — сказал полковник решительно, твердо. — Три дня на раздумье. Приеду и заберу. Капитан Большаков, такой раненый есть у тебя?
— Возможно, и есть. Я не знаю. Проверю.
— Давай быстро проверь!
А сам шел уже следом, красивый, уверенный в себе, хорошо понимающий свою власть, свою силу над ней. Пошутил на ходу:
— Ты, солдатик, не бойся! Двум смертям не бывать…
Но она ничего не ответила.
Разыскав Большакова — оказалось, тот самый «ее» капитан, порывавшийся убежать, не проснувшись еще от наркоза, — прошла к печке и села на круглом обрубке березы, сжала руки в коленях: они почему-то дрожали. Три дня на раздумье. А там — заберет…
Полковник потом подозвал ее, о чем-то расспрашивал, и она отвечала, но что? Разве вспомнишь? Он как будто заранее знал, был уверен: Лида сделает все, что он прикажет. Даже больше того. А когда, не дождавшись ответа, он ушел, разобиженный, разозленный, у нее что-то сжалось тревожно внутри. «Все… Теперь навсегда. Больше я его никогда не увижу. Ведь не будет же он передо мной унижаться, просить… Не такой человек. Да и я перед ним не унижусь…»
Фронт манил к себе Лиду, звал ее и тогда, в сорок первом, и теперь, после смерти родителей, но казался каким-то пугающим, недоступным. Недалекая передовая рисовалась ей огнедышащим краем земли: дальше нет ничего. Быть там страшно. Не быть — невозможно.
Шерстобитов сказал: «Двум смертям не бывать!» И теперь эта фраза стучит и стучит в голове, повторяясь. Да, он прав. Жизнь дана Лиде единственная, второй больше не будет. Но и смерть-то ведь тоже одна! Вот в чем дело… Так поэтому человек и обязан ее встретить достойно, мужественно — единственную, одну. Независимо от того, сколько времени шел к вей: сорок пять, пятьдесят или семьдесят лет. Или только семнадцать. Вот одна — и что хочешь с ней делай, потом не исправишь уже ничего. Если трусом погиб, так уж трусом навеки и останешься в памяти у живущих…
Говорят, что там страшно.
А здесь, под бомбежкой, разве не страшно?..
Страшно только под крышей, когда ты не видишь вокруг ничего. А в поселке во время налета она не боялась, не бежала, не пряталась, как другие, в отрытую яму, а стояла, смотрела, хорошо понимая, что ветер внизу и ветер вверху имеют различные скорости. И что, глядя на самолет, эту разницу можно учесть и заранее высчитать по движению бомбы, куда упадет.
В этом сложном расчете вовсе не было риска, а была одна трезвость. Лида даже гордилась собой. Но она понимала: а ей пресно без риска, без чувства опасности. Что-то в мягкой душе ее постепенно, с решительностью отвердевает, превращается в крепкое, грозное, пусть не видное людям. И теперь, когда больше нет на земле ни матери, ни отца, способных страдать за нее так, как Лида сама за себя никогда не страдала, надо что-то решать. Разве мало на фронте других дивизий? И других командиров… А уж дело-то, верно, ей найдется везде.
2
Сдав дежурство веснушчатой Саньке Араловой, в ватных брюках и куртке, неуклюжей, ни куда не спешащей, на прощание улыбнувшейся ей удивительно светлой, чудесной улыбкой, Лида вышла из госпиталя и встала на солнечном синем пригорке, в синих тенях на колее.
Он, оказывается, существует, этот утренний, полный свежести воздух. И морозное голубоватое небо. И звенящие, как серебряные колокольчики, воробьи, копошащиеся в навозе… А идти-то ей некуда… Даже солнце не радует. И не радует снег на дороге, не январский, не свеянный в камень, и не сахарный, не наждачный, источенный вьюгами да морозами, как положено быть февральскому снегу, а пластинчатый, перламутровый, как бы розовый, словно в марте. Стоит только пошевелиться — и с сугробов взлетают и снова садятся миллионы снежинок, легкомысленные, фантастические существа. Там, где сели они, — миллионы дразнящих сиреневых, голубых и малиновых искр.
— У, ешь тебя мышь! — кто-то выругался за спиною у Лиды, обгоняя ее, проскрипел сапогами. — Вот погодка-то гадская! Так и знай, прилетят! — И солдат злобно сплюнул. — Фриц поганый, сейчас понавешает бомб…
Лида в ответ только усмехнулась. Ей совсем не хотелось признаться себе, что она сейчас с тайной тревогой подумала о Шерстобитове: почему не приехал к ней, как обещал? Что случилось?