Читаем Двум смертям не бывать полностью

После странствий по свету приятно опять возвратиться в родительский дом! Он, конечно, мне еще незнаком, и дорога к нему пока неизвестна, но в письме все рассказано точно: где нужно сойти с поезда, а где пересесть на автобус, как попасть до заката вечернего солнца к реке, к перевозчику, не опоздать бы, потому что горячее южное солнце не горит до полуночи на небе стоячим пожаром, как где-нибудь под Москвой, освещая и землю, и воду, и каждую тропку, а тотчас как будто бы прячется в черную яму — и весь свет, вся земля выключаются сразу: за каких-нибудь десять — пятнадцать минут на поля, на станицы, на реку, на ветлы здесь валится ночь, и всякая жизнь прекращается до утра, закрываются форточки, окна и двери, на тропинках, под окнами, занимают посты кобели, и уже никуда не пройдешь, не проедешь…

Я тряслась не в автобусе, а, как всегда, как привычнее, на попутных, и все эти подробности меня как-то нервно тревожили: ждать-то будут автобус, а он прибывает значительно позже той самой минуты, когда солнце спрячется в свою черную яму, значит, ахи и охи, и где я найду перевозчика, если тоже приеду позднее заката, и как отыскать в темноте паром, он за пять километров от дома, значит, пять километров туда, пять обратно, пешком, вдоль реки по тропинке, а в чащобах кустарников да в высокой траве вдоль этой тропинки, быть может, гнездятся и жабы, и змеи…

Пыль пушистым хвостом отлетает от нашей машины и косо ложится на придорожные травы. Справа, слева равнина, как стол, ни единого холмика, ни оврага, ни кустика. Но вот в вечереющем воздухе блеск воды за грядой тополей, протянувшихся в небо, подобно каким-то зеленым снарядам, узким, хищным и длинным, — это карты засеянных рисом полей, паутина каналов, главный ствол деревянным мостом; мы промчались по ссохшимся доскам моста, словно гром с перекатом и грохотом, и встали как вкопанные — шофер с мятым, ржавым ведром поплелся к арыку. А солнце все ниже…

Вот шофер наконец зачерпнул желтой, грязной воды и залил ее в радиатор. Вот он закурил, постоял, потоптался, а солнце все ниже… Вот он сел наконец, хлопнул дверцей, мотор зачихал, весь затрясся и, фыркнув, умолк — норовистая, из железа и проводов, вся пропахшая вонью бензина ученая лошадь не хотела работать…

Поздно ночью, когда люди в поселке уже все крепко спали, я ввалилась в родительский дом озираясь — мне здесь все незнакомо: и веранда, обвитая виноградником, и крыльцо, и высокая круглая клумба в розовато-сиреневом облаке матиолы. Незнакомы и звезды, такие огромные, яркие, освещавшие мне дорогу от реки и парома, они и сейчас влажно, ласково зеленеют на небе…

Зажигается электричество, мягкий, розовый абажур наполняет всю комнату искажающим очертания хилым, призрачным светом. Но и он, этот призрачный свет, не скрывает, что отец постарел, что мать, прежде такая веселая, быстрая, легкая, нынче движется медленней, в тихой, ровной усталости, уже ставшей привычной. Но и здесь, как и прежде, тот же быт, те же вещи, простые и грубые: стол и шкаф, неуютная койка, тот же письменный стол, тот же самый барометр, часы и настольная лампа.

Но при взгляде на эти родные мне лица, на стол с клеенкой, на узкую койку я вдруг понимаю, с какой темной силой, еще молодой и красивый, сказал как-то Блок:

Когда я стал дряхлеть и стынуть,


Поэт, привыкший к сединам,


Мне захотелось отодвинуть


Конец, сужденный старикам…



И что-то сжимает мне горло, какая-то боль. А они, мои самые близкие люди, уже суетятся, готовят на стол, подают, словно нет этой грозной великой проблемы, словно их не коснется движение времени, словно я застраховала от грядущих раскаяний, поздних слез.

Мне их жалко, моих одиноких, седых стариков.

Но ведь вслух-то не скажешь! Отец только хмыкнет, промолчит иронически, мать, та в помощи, в сострадании почему-то усматривает всегда посягательство на ее суверенное право хозяйки, на почти безраздельное полновластие в огороде и дома. Разве что разрешит сходить на реку за водой, да и то с оговорками. Нет, ни словом, ни взглядом нельзя рассказать то, что чувствуешь: мои самые близкие люди ничего не приемлют!

Вот и бродишь аллеями, между темными туями и разросшимся, пышным жасмином, отделяющим полевую дорогу от дома, или в старом розарии, окаймленном широкими древовидными сиренями. Если есть земной рай, не небесный, то, наверно, он здесь, в старых плавнях, на всегда увлажненных, удобренных илом полях, в этом дивном оазисе с виноградниками и бахчами, в яркой зелени абрикосовых и ореховых рощ, омываемых полноводной рекой, бурной, глинистой, часто холодной. Но и в этом раю есть изгнанники — по годам, по болезням…


* * *

Много долгих сияющих лет я ездила в этот тихий, пленительный уголок.

Мне нравится молчаливая дружба наших мужчин: как доверчиво по вечерам они курят на теплом, нагретом на солнце крылечке. Как готовят на утро наживку и снасти. Как поглядывают друг на друга, когда говорят.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее