Дед Денис не только не скрывал, а нарочно показывал, что ему не нравится ни поступок Василя, ни непорядок в хозяйстве и в доме. Он почти не говорил об этом, не корил Василя словами; то, как велико его недовольство, дед давал почувствовать молча. Недобро поблескивали маленькие выцветшие глазки из-под встопорщенных, кустистых бровей, густо, неприязненно дымила трубка; и кашель, особенно когда Василь оказывался рядом, был уже не добродушный, как недавно, а суровый, злой даже. Еще больше о том, что думал дед о Василевом поступке, говорили серьезность и строгость, с которыми дед хозяйствовал во дворе, в хлеву.
Молчание будто усиливало напряженность, и с каждым днем все больше Деду виделось, что неслух этот не понимает его молчания! Замечать не желает! Все нетерпеливей жевали сухие губы трубку, все злее кололи глазки из-под топорщившихся бровей.
- За ум пора уже браться! - не выдержал, наставительно произнес дед. В голосе его чувствовалась предельная напряженность, заметно было: вот-вот готов был взорваться, - но он сдерживал себя.
Василь от дедовых слов только отмахнулся головой, как от назойливого овода Отвернулся даже.
Деда это задело. Вспыхнул сразу:
- Слушать надо! Слушать, что говорят! Брать в толк!..
За ум браться пора!.. Не маленький уже!.. Дак и ребячиться нечего! За ум надо браться!.. Бросить глупости всякие пора!.. Бросить!.. - Дед несколько раз подряд втянул дым из трубки, возмущенно закашлялся. - Умный больно стал! Умнее всех! Воли много взял себе!.. Как жеребенок, что на выгон вырвался! Все ему нипочем!," - Заявил твердо: - Разбаловался!
Деда уже невозможно было сдержать. Хоть Василь не сказал наперекор ни слова, слушал терпеливо, дед долго не умолкал, все бушевал, кипел. И после, когда Василь осторожно ушел, чуть не целый день, в хате, во дворе, дед шумел, ворчал про себя. Наговорил злого дочке, Василевой матери, попавшейся на глаза. Не пощадил Маню: набросился с таким гневом, будто из-за нее все вышло!..
Больше всех переживала мать. Она не возмущалась, как дед, она только горевала, тихо, встревоженно. Всех порывалась успокоить, задобрить, примирить. Порывалась внести мир в семью. Особенно предупредительной была она с Маней; с лица ее не исчезало выражение виноватости, сочувственной, доброй виноватости; мать будто просила не быть злопамятной, простить. Когда Василя не было поблизости, мать ежечасно внушала невестке: "чего в семье не бывает", "всего испытать доводится", "ето только со стороны кажется, что у других тихо да гладко"; ежедневно, терпеливо, неотступно уговаривала, чтобы та, не дай бог, не делала глупости, из-за которой вечно будет каяться, не уходила к своим; чтоб не забывала, как будет потом ребенку безч отца; чтоб не делала его несчастным сиротою.
Трудно было ей с Василем. Она не знала, что делать с Василем, как подступиться к нему. Иной раз мать старалась угодить ему, пробовала умилостивить, смягчить его, но Василь будто не замечал ее или недовольно отходил.
Ей было больно оттого, что видела: он не клонился ни к кому, он чуждался всех, не только Мани. Все, и дед, и она, и Володька, были ему будто чужие. Среди своих он жил отдельно, один, сам по себе; и близко не подпускал никого, и ее вместе со всеми. Ее, мать, так, казалось, больше, чем других, сторонился...
Можно было только догадываться, что делается в душе у него; от этих догадок, от неведения материнское сердце еще больше омрачала печаль. Больно было, особенно оттого, что знала ведь - не такой он каменный, как мог бы подумать кто-либо другой; видела: грустный и растерянный он, сам не знает, как из беды выбраться. Видела, что необходимы ему и ласка и совет, а никакой подмоги не допускал!..
2
Когда они вошли в гумно, Василь оглянулся. Он смотрел на них только мгновение, почти сразу отвернулся, стал снова сгребать обмолоченную солому, бросать в засторонок.
Мать и дед стояли молча в воротах, ждали. Кончив сгребать солому, Василь постоял немного, лицом к засторонку, - в домотканых штанах и домотканой сорочке, с остями от колосков в растрепанном чубе. Сорочка под мышкой расползлась, в дыру была видна желтоватая полоска голого тела.
Он немного сутулился, не то думал о чем-то, не то ждал, что они скажут. Они молчали, и он снова оглянулся. По тому, как он из-подо лба внимательно, испытующе смотрел, было видно: он догадался, что они пришли не случайно.
Но они продолжали стоять молча: дед в кожухе, в игапкекучомке, строгий, с лицом решительным, важным; мать в жакетке, как бы испуганная, виноватая, с уроненными устало руками. Она тревожно следила за каждым движением Василя. Василь стоял, опустив голову, пряча глаза, хмурый, настороженный.
Было слышно, как под стрехою азартно орут, о чем-то спорят воробьи. Как где-то глухо стукает цеп, как кричат, играя, дети.
Дед покашлял, начал первый. По долгу старшего.
- Дак что же ето будет?
Василь нахмурился, глянул в их сторону. Не ответил.
Дед помолчал, двинулся снова в наступление:
- Как жить будешь?
Василь недовольно шевельнул плечом, не поднял глаз, - Так и буду.
Дед подождал немного.
- Как ето так?
- А так...