Когда-то известие о внезапной смерти родителей подействовало на маленькую девочку сокрушительно, и она утратила способность говорить. Первые три дня Ливия даже не плакала. Она осознавала, что пугает всех своим бледным осунувшимся лицом, остановившимся взглядом прозрачных глаз, черными тенями ресниц, ложившихся на щеки, когда она соглашалась лечь поспать. Или, по крайней мере, делала вид, что спит. Но не одна в своей комнате, нет, — только там, где были люди: на диване в гостиной, на дедушкиной кровати или на поспешно разложенных подушках в углу мастерской.
Она покорно садилась есть, когда ее об этом просили. В кухне постоянно что-то кипело в кастрюлях. Женщины сменяли друг друга, чтобы нашинковать лук, баклажаны, томаты, рассекая острыми ножами мясистые овощи, пока на сковородке поджаривался чеснок. Они без конца усаживали ее за стол, уговаривали открыть ротик: «Кушай, сокровище мое, кушай, малышка…» Как будто все эти нежности могли смягчить заполнивший ее существо непостижимый ужас… Но
Слезы пришли в полной тишине, парализовавшей родных, в то время как флотилия гондол следовала за погребальной лодкой с ее барочными ангелами, которая торжественно и непреклонно двигалась вперед, к розовым стенам острова Сан-Микеле.
Семейный доктор пожал плечами и развел руками в знак бессилия. «Это шок. Возможно, понадобится еще один шок, чтобы она заговорила. Иначе девочка так и останется немой». Возмущенный дедушка вскочил со стула в узком кабинете, заваленном книгами. «Еще один шок… Ты что, хочешь ее убить?» — воскликнул он. Лицо его побагровело, седые волосы встопорщились. «Успокойся, Алвизе», — пробормотал врач. «Если моя внучка решила не разговаривать с нами, значит ей просто пока нечего сказать. И это гораздо лучше, чем быть болтуном вроде тебя!» — заключил он, после чего взял Ливию за руку и увел подальше от всех этих людей, преисполненных участия, от всех этих склонившихся к ней расплывающихся лиц, которые будут долго преследовать ее в кошмарах.
С этого дня молчаливую девочку оставили в покое. Другие дети не хотели с ней играть, а учителя больше не осмеливались спрашивать ее на уроке, как будто горе было заразной болезнью. Она проводила свои дни в мастерской, глядя, как работает дедушка. Чтобы заполнить тишину, он стал разговаривать за двоих, размышляя вслух, подробно описывая малейший свой жест и назначение каждого инструмента. С бесстрастным лицом, сидя прямо на краешке стула, маленькая сирота внимала ему всем своим сердцем. Слова дедушки нежно оплетали ее одиночество сетью, как это бывает при изготовлении сетчатого стекла, когда воздушный пузырь становится пленником ромбов, образуемых пересечением нитей. Вот и она, пленница своей скорби, была убаюкана мелодичной венецианской речью с едва произносимыми согласными, голосом, повествовавшим о фантазии, плавности и воздушности, страсти и воле, сочетании необычных цветов, о драконах и волшебстве.
Однажды, после долгих месяцев упорного молчания, она взяла в руки лопатку и подошла к дедушке. «Теперь я», — произнесла она осипшим голосом и уверенно, без тени сомнения, принялась выравнивать поверхность вазы, над которой он работал.
Всякий раз, несмотря на приобретаемый опыт, Ливия испытывала все то же чувство благоговения перед мифическим союзом огня, материала и света.
Тино был дирижером всего этого действа. Окружавшие его помощники внимательно следили за каждым его движением. Достаточно было нахмуренных бровей, тихого ворчания, короткого указания, чтобы помощник или подмастерье бросались выполнять требуемое. Но большинство его жестов не нуждалось в дополнительных объяснениях. Между этими музыкантами царила полная гармония, возникшая в результате долгих лет тесного сотрудничества. В среде служителей огня не допускалось ни лишних движений, ни малейших колебаний.
Алдо, старший сын Тино, стал его помощником. Он был таким же широкоплечим, как отец, с бычьей шеей и играющими под кожей мускулами. Алдо не было равных в работе с тяжелыми деталями. Он взял в руки стеклодувную трубку и направился к стеклоплавильному горшку. Выдержав паузу, словно собираясь с мыслями, он качнул подбородком в знак того, что готов.
Стекловар, стоявший у печи, подцепил расплавленное стекло концом трубки в самом сердце печи, бросая вызов богам, и огонь тут же наказал его, ужалив в лицо и грудь и озарив на мгновение кроваво-красным отблеском. Наградой ему был светящийся раскаленный шар, который он передал мастеру. Начиная с этого мгновения жидкая масса больше не знала покоя.