Литвинов велел принести чаю, но поболтать хорошенько не удалось. Он чувствовал постоянное угрызение совести; что бы он ни говорил, ему всё казалось, что он лжет и что Татьяна догадывается. А между тем в ней не замечалось перемены; она так же непринужденно держалась… только взор ее ни разу не останавливался на Литвинове, а как-то снисходительно и пугливо скользил по нем — и бледнее она была обыкновенного.
Капитолина Марковна спросила ее, не болит ли у ней голова?
Татьяна хотела было сперва отвечать, что нет, но, одумавшись, сказала: «Да, немножко».
— С дороги, — промолвил Литвинов и даже покраснел от стыда.
— С дороги, — повторила Татьяна, и взор ее опять скользнул по нем.
— Надо тебе отдохнуть, Танечка.
— Я и так скоро спать лягу, тетя.
На столе лежал «Guide des Voyageurs»[120]; Литвинов принялся читать вслух описание баденских окрестностей.
— Всё это так, — перебила его Капитолина Марковна, — но вот что не надо забыть. Говорят, здесь полотно очень дешево, так вот бы купить для приданого.
Татьяна опустила глаза.
— Успеем, тетя. Вы о себе никогда не думаете, а вам непременно надо сшить себе платье. Видите, какие здесь все ходят нарядные.
— Э, душа моя! к чему это? Что я за щеголиха! Добро бы я была такая красивая, как эта ваша знакомая, Григорий Михайлыч, как бишь ее?
— Какая знакомая?
— Да вот, что мы встретили сегодня.
— А, та! — с притворным равнодушием проговорил Литвинов, и опять гадко и стыдно стало ему. «Нет! — подумал он, — этак продолжать невозможно».
Он сидел подле своей невесты, а в нескольких вершках расстояния от нее, в боковом его кармане, находился платок Ирины.
Капитолина Марковна вышла на минуту в другую комнату.
— Таня… — сказал с усилием Литвинов. Он в первый раз в тот день назвал ее этим именем.
Она обернулась к нему.
— Я… я имею сказать вам нечто очень важное.
— А! В самом деле? Когда? Сейчас?
— Нет, завтра.
— А! завтра. Ну, хорошо.
Бесконечная жалость мгновенно наполнила душу Литвинова. Он взял руку Татьяны и поцеловал ее смиренно, как виноватый; сердце в ней тихонько сжалось, и не порадовал ее этот поцелуй.
Ночью, часу во втором, Капитолина Марковна, которая спала в одной комнате с своей племянницей, вдруг приподняла голову и прислушалась.
— Таня! — промолвила она, — ты плачешь?
Татьяна не тотчас отвечала.
— Нет, тетя, — послышался ее кроткий голосок, — у меня насморк.
XX
«Зачем я это ей сказал?» — думал на следующее утро Литвинов, сидя у себя в комнате, перед окном. Он с досадой пожал плечами: он именно для того и сказал это Татьяне, чтоб отрезать себе всякое отступление. На окне лежала записка от Ирины: она звала его к себе к двенадцати часам. Слова Потугина беспрестанно приходили ему на память; они проносились зловещим, хотя слабым, как бы подземным гулом; он сердился и никак не мог отделаться от них. Кто-то постучался в дверь.
— Wer da?[121] — спросил Литвинов.
— А! вы дома! Отоприте! — раздался хриплый бас Биндасова.
Ручка замка затрещала. Литвинов побледнел со злости.
— Нет меня дома, — промолвил он резко.
— Как нет дома? Это еще что за штука?
— Говорят вам — нет дома; убирайтесь.
— Вот это мило! А я пришел было денежек попризанять, — проворчал Биндасов.
Однако он удалился, стуча по обыкновению каблуками.
Литвинов чуть не выскочил ему вслед: до того захотелось ему намять шею противному наглецу. События последних дней расстроили его нервы: еще немного — и он бы заплакал. Он выпил стакан холодной воды, запер, сам не зная зачем, все ящики в мебелях и пошел к Татьяне.
Он застал ее одну. Капитолина Марковна отправилась по магазинам за покупками. Татьяна сидела на диване и держала обеими руками книжку: она ее не читала и едва ли даже знала, что это была за книжка. Она не шевелилась, но сердце сильно билось в ее груди и белый воротничок вокруг ее шеи вздрагивал заметно и мерно.
Литвинов смутился… однако сел возле нее, поздоровался, улыбнулся; и она безмолвно ему улыбнулась. Она поклонилась ему, когда он вошел, поклонилась вежливо, не по-дружески — и не взглянула на него. Он протянул ей руку; она подала ему свои похолодевшие пальцы, тотчас высвободила их и снова взялась за книжку. Литвинов чувствовал, что начать беседу с предметов маловажных значило оскорбить Татьяну; она, по обыкновению, ничего не требовала, но всё в ней говорило: «Я жду, я жду…» Надо было исполнить обещание. Но он — хотя почти всю ночь ни о чем другом не думал, — он не приготовил даже первых, вступительных слов и решительно не знал, каким образом перервать это жестокое молчание.
— Таня, — начал он наконец, — я сказал вам вчера, что имею сообщить вам нечто важное (он в Дрездене наедине с нею начинал говорить ей «ты», но. теперь об этом и думать было нечего). Я готов, только прошу вас заранее не сетовать на меня и быть уверенной, что мои чувства к вам…
Он остановился. Ему дух захватило. Татьяна всё не шевелилась и не глядела на него, только крепче прежнего стискивала книгу.