Погода была теплая, небо разморило, от земли шел жар, как от больного, перегретого горячкой, — струи всякие, потоки, течения. Вертолет приподнялся, просек носом пространство, устремляясь к Петропавловску, дал полный газ и так на полном газу, оставляя за собой бензиновый шлейф, неожиданно пошел вниз и хлопнулся в речку. Слишком уж велик был груз, и слишком нежен и жидок воздушок…
Стекла с Балакирева злость, как вода, он ослабел, словно бы до конца изошел кровью, воздуха ему что-то перестало хватать, сердце останавливалось, и на висках больно вспухли жилы — в жилах давление свое было, пустоты не терпевшее, не тряпка, чуть что — организм напоминал о себе человеку, но потом сердце начинало биться вновь, быстро набирало скорость, и это тоже было худо. После недогруза шел перегруз. Старел Балакирев. Прокачал себя, подышал часто: надо было узнать, что за люди и что ими движет, кто родители, какую школу окончили и какой институт, что за учителя у них были. Почему они такими выросли?
— А это ты, капитан, нас в мелодию к себе вызови, но только по закону, ежели закон тебе позволит измываться над рабочим человеком, иначе держи штаны покрепче, — там мы все-е тебе расскажем, — посмеялся над Балакиревым водитель.
«Капитан. На „ты“, значит, — отметил Балакирев, — а „мелодия“ — это, надо полагать, милиция».
— Вы — злостные браконьеры! Вы брали рыбу способом фашистским, нет — хуже! До такого даже фашисты не додумывались.
— Ты нас за руку схватил?
М-да, а ведь этот крикливый шоферюга прав.
— Схватил!
— Доказать сможешь?
— В том-то и дело, что не смогу, — с сожалением произнес Балакирев.
— Э-эх, красноголовый, красноголовый, — вдруг проговорил водитель с неожиданной жалостью, сплюнул в окно, — обидно мне за тебя.
— Не боишься, что я тебя где-нибудь на дороге прижму и за все рассчитаюсь: за хамство, за «ты», за ложь?
— Не прижмешь. Во-первых, ты не гаишник, а во-вторых, где, в какой тайге ты меня сыщешь? Поди сыщи! Я ведь по асфальту не езжу. Моя дорога там, где кончается асфальт.
Говорить с этими людьми, как разумел Балакирев, — слова впустую тратить.
— Ладно, — Балакирев посмотрел на заляпанный грязью, специально заляпанный, совсем неразличимый номер машины. Грязь надо сбивать сапогом, чтоб разобрать цифры, начнешь сбивать — этот веселый шоферюга даст по газам, собьет его с ног, а до дому отсюда добираться ой как далеко: все кишки на кустах останутся, пока доползешь. — Ладно, — повторил Балакирев, соображая. Поймал откровенную издевательскую улыбку водителя, снова произнес бесцветно: — Ладно!
Нет, не надо повторять ему это слово раз за разом. Повторять — лишь собственную уязвимость и беспомощность подчеркивать. Доказать он ничего не может — в груди было тесно, влажно, сердце подбито шевельнулось — шевельнулось и умолкло, словно бы его опять не стало совсем, Балакирев поморщился: аритмия.
Бойко светило закатное солнце, в беззвучных струях его все сделалось прозрачным, зыбким — сопки, вода, шеломанник, камни и эти вот страшные, бензином попахивающие, вооруженные современной техникой люди. Мир ведь такой добрый, такой неохватный, жить бы в нем, да жить, теплу радоваться, сиреневому свету, тому, что комарья хоть и много, но не так много — дышать можно, могло быть в несколько раз больше, — и вдруг? Откуда вы, ребята? Какая мама вас родила? Зачем выкормила?
Шофер издевался над капитаном, моряк с печки бряк, командовавший в кузове посмеивался, праздный пассажир командирского вида, сидевший в кабине, молчал. Он словно бы из другого теста был слеплен, прискакал сюда на летающей тарелке и определил для себя дальнейший путь в кабине этого грузовика.
— Ладно, мы еще повстречаемся, — проговорил Балакирев севшим голосом, отступил. До чего ж паскудно он себя ощущал — ну ровно бы руки ему скрутили проволокой и давай на глазах его издеваться над Клавдией Федоровной и над детишками, которым она преподавала школьные начала. Отчего всегда так — сильные измываются над слабыми, слабые скулят, прося защиты? А он защитить слабых не может, бьется, старается зубами перекусить проволоку, содрать ее с рук, мясо счищает до костей, а стянуть скрутку не в силах — и больно ему, слезно, плохо, сердце вот-вот развалится, надо что-то делать, а сделать ничего не может: связан!
И здесь связан. Точнее, повязан. Законом, правами. Гуманностью нашей, которая против нас и оборачивается. В лучшем случае его сообщение примут к сведению, и все.
— Повстречаемся, ваше благородие, — шофер расцветился торжествующей улыбкой — наверное, самой лучшей улыбкой из того набора, что имел.