Отвечая на первый вопрос, я должен обратиться к понятию «социального характера». Для того чтобы выжить, любое общество формирует характер своих членов таким образом, чтобы они хотели делать то, что они должны делать: выполняемая ими социальная функция должна быть интериоризирована, превращена в нечто, ощущаемое как влечение к действию, а не просто обязанность. Общество не может допустить какое-либо отклонение от образцов, поскольку стоит социальному характеру утратить свою цельность и жесткость, как многие индивиды перестанут действовать так, как от них того ожидают. А это представляет угрозу для выживания общества в данной его форме. Конечно, общества различаются по своей жестокости, ригидности, с которой они навязывают свойственный им социальный характер и табу, его охраняющие. Но табу, нарушение которых ведет к остракизму, имеются во всех обществах.
Второй вопрос заключается в том, почему индивиды настолько боятся этой угрозы остракизма, что не позволяют себе даже осознать «запретные» побуждения. Для ответа на этот вопрос мне следует сослаться на те работы, в которых эта тема получила более полное развитие[46]
. Коротко говоря, индивид, если только он не впал в безумие, должен так или иначе соотносить себя с другими людьми. Полный разрыв отношений приводит его на грань сумасшествия. В той мере, в какой он является животным, индивид более всего боится смерти, тогда как в той мере, в какой он является человеком, он более всего боится полного одиночества. Этот страх, а не страх кастрации, как то предполагал Фрейд, служит эффективным средством, не допускающим до сознания запретные чувства и мысли.Таким образом, мы приходим к выводу о социальной обусловленности сознания и бессознательного. Я отдаю себе отчет во всех дозволенных чувствах и мыслях, беспрепятственно проходящих через тройной фильтр социально обусловленных языка логики и табу (социального характера). Переживания, которые не проникают сквозь фильтр, остаются безотчетными, то есть бессознательными[47]
.Нужно сделать два уточнения в связи с тем акцентом, который мы ставим на социальной природе бессознательного. Первое из них совершенно очевидно: помимо социальных табу существуют индивидуальные их вариации в разных семьях. Ребенок боится, что родители «покинут» его в том случае, если он осознает опыт, который они лично для себя считают табуированным. Поэтому в дополнение к нормальной для данного общества репрессии им подавляются и те чувства, которые не проходят через семейный фильтр. С другой стороны, более открытые миру родители, наделенные меньшей «репрессивностью», делают посредством своего влияния социальный фильтр (и Сверх-Я) менее жестким и менее непроницаемым.
Второе уточнение относится к более сложному феномену. Мы подавляем не только те стремления, которые несовместимы с социальными образцами мышления. Мы также склонны к репрессии стремлений, несовместимых с принципом организации и роста целостного человеческого существования, с «человеческой совестью» — с тем голосом, который представляет интересы полного развития нашей личности.
Деструктивные импульсы или побуждения к возврату в материнское лоно, к смерти, стремление поедать тех, кто мне близок, — все эти и многие другие побуждения могут совпадать или не совпадать с социальным характером. Но они ни при каких обстоятельствах не совпадают с внутренними целями эволюции человеческой природы. Нормально, когда ребенок хочет, чтобы его кормили с ложки — это соответствует той стадии эволюции, на которой он находится. Если те же стремления обнаруживаются у взрослого, то он болен. А так как такой индивид зависим не только от прошлого, но и от внутренне присущей ему цели, то он ощущает раскол между тем, что он есть, и тем, чем ему следовало бы быть. «Следовало» употребляется здесь не в моральном смысле, не как приказание, но в смысле имманентных целей эволюции, присущих ему точно так же, как его физический облик, цвет глаз и иные черты, «записанные» в его хромосомах.