Доверие и любовь простых людей, душевное благородство которых воплотилось для поэта в золотых дел мастере Саляхаддине, мало-помалу утишают его отчаяние, его исступление. С годами он обретет то величественное спокойствие, которое дается только полной душевной гармонией, соответствием каждого поступка, каждого жеста — мыслям, каждого слова — велениям сердца.
«Испив от вечности, мы не забылись вечным сном, — говорил он. — Мы и сердце времени, и душа его, и знамя!»
Народ не рассудком, не разумом только, а сердцем понял и принял его. И это укрепило в поэте непоколебимое убеждение в своей правоте, в истинности своего мироощущения.
Годы дружбы с Саляхаддином были, пожалуй, самым счастливым временем в жизни поэта. Он был еще полон сил, но уже зрел. Его окружали друзья и сподвижники.
Убитый и брошенный в колодец незабвенный Шемс продолжал жить в нем самом, в золотых дел мастере Саляхаддине, в мыслях и делах сподвижников.
Из всех тюрем — самая страшная та, что построена у тебя в голове. Джалалиддин освободился от нее: от догм, канонов, обрядов. «Я заложил чалму, мне опротивели поклоны и молитвы».
Вопреки всем мусульманским традициям появились среди его последователей и женщины. Это понятно: проповедь любви, культ человеческого сердца не могли не найти отклика среди женщин.
Позднейшие хронисты в благочестивом усердии не осмелились назвать их имена. Но прозвища некоторых из них до нас дошли.
Это арфистка и певица, разбогатевшая от даров своих поклонников и прозванная за красоту Тавус — «Павлин», которая отпустила на волю своих служанок-рабынь и стала последовательницей поэта.
Это присутствовавшая как равная среди равных на собраниях друзей Джалалиддина, Фахрунниса — «Гордость женщин».
Одна из учениц поэта стала даже настоятельницей дервишской обители в городе Токате.
К вельможам и эмирам поэт не благоволил. Но охотно беседовал с их женами — сердца женщин не были так ожесточены властью и стяжанием, как сердца их мужей. Жена вельможи Аминаддина Микаэла собирала по вечерам женщин, которые, к ужасу правоверных улемов, плясали, пели, слушали стихи поэта, осыпали его розами и обрызгивали розовой водой. Среди этих женщин была и царевна Гумедж-хатун, дочь султана Гияседдина и грузинской царицы Тамары, ставшая женой великого визиря Перване и прозванная Гюрджю — «Грузинка».
Отправляясь к мужу во вторую столицу державы город Кайсери, Гюрджю-хатун заказала портрет Джалалиддина, чтобы, «когда невыносим станет огонь разлуки, она могла увидеть его лицо».
Выполнить этот заказ царевна поручила выдающемуся художнику, обучавшемуся живописи в Константинополе, Айн-уд-Давле.
После долгих раздумий — ведь изображать людей и животных было запрещено исламом — художник самолично отобрал самых надежных, преданных ему помощников и явился в медресе к Джалалиддину. Не успел он раскрыть рта, как поэт, угадав его намерение, молвил:
— Что ж, прекрасно, если только у тебя получится!
Жена Перване как-никак была наполовину грузинкой, Айн-уд-Давле — греком, принявшим ислам. Но Джалалиддин — сыном Султана Улемов, мусульманином в десятом колене. Одно его согласие позировать художнику с точки зрения правоверия считалось смертным грехом, равным идолопоклонству.
Айн-уд-Давле тут же приступил к работе. Помощники принесли стопу лучшей каирской бумаги, кисти, краски. Первый портрет был выполнен в полный рост. Художник волновался. Когда портрет был закончен, Айн-уд-Давле увидел, что нарисовал бледную копию, лишь отдаленно напоминавшую оригинал. Взялся за другой. Но выражение лица, внутренний смысл стоявшего перед ним человека никак ему не давались. Слишком быстро менялся он, словно в нем было заключено множество разных людей.
Двадцать листов нарисовал Айн-уд-Давле. И все, по его мнению, были неудачными. Слезы отчаяния брызнули у него из глаз.
Джалалиддин утешил его стихами:
Все двадцать листов с рисунками Айн-уд-Давле Гюрджю-хатун спрятала в сундук и увезла с собой в Кайсери.
Их судьба неизвестна. Но, несмотря на семь веков запрета, копия с рисунка, где поэт изображен во весь рост, дошла почти до наших дней. Эта единственная копия сгорела вместе с дервишской обителью Еникапы в Стамбуле в 1906 году.
Защищенный народной любовью, Джалалиддин мог теперь даже в лицо султанам говорить то, что думал, и так, как он хотел.
Когда к нему в медресе пожаловал в сопровождении свиты султан Иззеддин Кей-Кавус II, поэт усадил гостей и как ни в чем не бывало продолжал беседовать с учениками.
Он знал: султан пришел не за тем, чтобы выслушать его слово и поступить сообразно с ним. Он нуждался в освящении своей власти его авторитетом для борьбы за престол с братьями.
Просидев какое-то время среди плотников, цирюльников, кожевенных дел мастеров, султан униженно взмолился: