В кампанию по созданию национальных литератур журнал вступил в 1935 году, тогда же, когда в нем появился особенный интерес к фольклору[212]
. В девятом номере публикуются материалы о поэтах-ненцах, а в десятом наряду с писателями Сибири заметная площадка была отведена национальным писателям (башкирам Дауту Юлтыю, Булату Ишемгулу, осетину Коста Хетагурову…). Вдохновляющая сила М. Горького во всех этих предприятиях очевидна, точно так же как между ними прослеживается и известная стадиальность, выражающаяся в истерическом к кульминации прогрессе утопизма и «фикциональности».Вообще картина получается примечательная. С первых номеров журнал провозглашает скромную учебу у классиков марксизма и реалистической литературы. Его приоритеты — пролетарский очерк и история фабрик и заводов. В 1934 году — году писательского съезда и перевода «Литучебы» в центр, в Москву, — журнал обращается к научной фантастике. 1935 год ознаменован квазифольклорной и псевдонациональной аферами. Конечно, партийность, проблемы классики и языка, ударничество во всех областях жизни, критика начинающих и обзоры деятельности литкружков никуда не уходят, служа фоном, на котором возникают усиливающиеся всплески фикциональной активности.
Соцреалистические замыслы по воспитанию писателя от станка, созданию советского «фэйклора» и выращиванию псевдонациональных литератур в определенный момент сливаются: советским литератором оказывается «носитель национального фольклора». Однако при всей фактографической очевидности самой связи ее характер и «механика» требуют дополнительных экспликаций. Некоторые соображения по данному поводу, чтобы не предвосхищать ход анализа, будут высказаны дальше.
«Литературная учеба» была задумана М. Горьким[213]
. Проект стартовал в 1929 году в Ленинграде, а в 1930-м вышел первый номер журнала. В символическом «писательском» 1934 году «Лит-учеба», выдержав все испытания на соответствие сталинским стандартам, перебирается в Москву. Функции ответственного редактора до 1936 года исполнял М. Горький. Отношения между ним и членами редколлегии не всегда складывались совершенно безоблачно, однако судя по материалам архива, и члены редколлегии, и авторы журнала к 1930 году знали, как надо писать для советской литературы и что нужно для этого начинающему писателю. «Литературная учеба» не требовала внешнего идеологического цензурирования, а эстетические пристрастия, выражаемые в ней открыто, соответствовали еще не утвержденной официально соцреалистической доктрине. Журнал менялся, как менялся и сам соцреализм. Однако нет сомнения в том, что именно в первом номере было высказано нечто, что может считаться фундаментальным для советской литературы 1930-х годов.Показательно уже то, что из всего массива номеров самый первый выделяется сгущенной программностью и изначальной целостностью. В своих манифестациях он отчасти противостоит дальнейшей не всегда строго выдержанной редакторской политике, но в то же время он четко отражает доминанту. Именно первичная непосредственность и делает его столь привлекательным при попытке понять предусловия ситуации, когда безграмотный национальный поэт Джамбул, разбросав по сторонам толпу преданных борцов за новую культуру (или, точнее, они просто расступились перед Джамбулом), вдруг занял место первейшего литератора. Это обозримый материал, отражающий вариативность эстетических представлений 1930-х годов по крайней мере в одном из измерений — соцреалистическом. Парадигматичность первого номера и объясняет наше пристальное внимание к нему.
Несколько слов о подходе к фактам и технике исследования. В первую редколлегию журнала (затем часто менявшуюся) помимо М. Горького входили А. Камегулов (зам. отв. редактора), Ю. Либединский, Н. Тихонов, В. Саянов, М. Чумандрин. Кроме Саянова, все они стали и авторами первого номера. В той же роли к ним присоединились А. Горелов, Б. Лавренев, М. Майзель. Каждый был отмечен печатью выраженной индивидуальности и к 1930-м годам по-своему известен. В то же время их работу в журнале легче всего охарактеризовать, используя часть знаменитой сталинской формулы советской культуры — «социалистическая по содержанию», что само по себе дает лишний повод увидеть за всеми текстами, вошедшими в первый номер, некую объединяющую инстанцию, выражающую принцип присущего тексту телеологизма, или, напротив (в терминах не структуры, а феноменологии), совпадение интенций — некую абстракцию единого «автора» номера. Сам номер предстанет при этом как единый нарратив или, если угодно, «гипертекст». Оговоримся, предложенное операциональное допущение, рутинное для нарратологического подхода к художественному произведению или циклу, как показывает опыт, может смутить дотошного фактографа, социолога или историка, не интересующихся (по их полному праву) тонкостями поэтики. К тому же сами рассматриваемые тексты не художественны, хотя и фикциональны. Но все становится на свои места, если иметь в виду задачу прочтения, которая сводится к поиску согласия, а не различий.