Я торопливо шла через луга, перелазы, между живыми изгородями, пока солнце не поднялось над горизонтом. Кажется, это было чудесное летнее утро: во всяком случае, я помню, что туфли, которые я надела, выйдя из дома, намокли от росы. Но я не замечала ни восходящего солнца, ни улыбающегося неба, ни пробуждающейся природы. Тот, кого везут на эшафот через прекрасный парк, думает не о цветах, улыбающихся ему со всех сторон, но о плахе и наточенном топоре, о рассечении жил и костей, о могиле, зияющей в конце пути. И я думала о тоскливом бегстве, о скитаниях без крова над головой… и – о! – с какой мукой думала я о том, что покинула. Я ничего не могла с собой поделать: я думала о нем – как он смотрит на восходящее солнце в надежде, что вот-вот войду я и скажу, что останусь с ним, буду принадлежать ему. Как мне этого хотелось! Я жаждала вернуться, ведь было еще не поздно избавить его от горя утраты. Ведь пока еще мое бегство не обнаружено. Я еще могу вернуться и стать его утешительницей, его гордостью, его спасением от горя, а может быть, и от погибели. Как терзал меня страх перед этим его отказом от себя, куда более ужасным, чем мой отказ от него! Мысль эта была как зазубренная стрела в моей груди: она рвала меня, когда я пыталась ее извлечь, убивала, когда воспоминания загоняли ее глубже. В живых изгородях и рощах запели птицы… Птицы верны своим избранникам или избранницам, птицы – символ любви. А чем была я? Среди мучений сердца, отчаянной борьбы соблюсти верность нравственным началам я испытывала отвращение к себе. Меня не утешало самоодобрение и даже самоуважение. Я оскорбила… ранила… покинула моего возлюбленного. Я была ненавистна себе. И все-таки не могла повернуться, не могла сделать ни единого шага назад. Должно быть, меня вел Господь. Что до моей воли и совести, то безумное горе сломило одну и заставило замолчать другую. Я захлебывалась рыданиями, следуя моему одинокому пути – все быстрее, быстрее, словно в горячке. Слабость, зародившаяся внутри, затем сковала ноги, все мое тело, и я упала. Несколько минут я лежала на земле, уткнув лицо в мокрую траву. Я боялась – или надеялась? – что умру тут. Но вскоре приподнялась и поползла вперед на четвереньках, а затем встала на ноги, полная все той же решимости, того же нетерпения добраться до дороги.
Когда же я достигла ее, то была вынуждена сесть отдохнуть под живой изгородью. Вскоре до меня донесся стук колес, и на дороге показалась почтовая карета. Я встала, замахала рукой, она остановилась, и я спросила кучера, куда он направляется. Он назвал далекий город, где – была я уверена – мистер Рочестер не имел знакомых. Я спросила, сколько надо заплатить, чтобы он довез меня туда. Тридцать шиллингов, ответил он. Но у меня было всего двадцать. Что же, он попробует обойтись ими. Затем он разрешил мне сесть внутри, так как других пассажиров у него не было. Я забралась внутрь, дверца захлопнулась, карета покатила дальше.
Любезный читатель, да не будет тебе дано испытать чувства, какие я испытывала тогда! Пусть твои глаза никогда не проливают таких бурных, жгучих, надрывающих сердце слез, какие тогда заструились по моему лицу. Пусть тебе никогда не придется возносить к Небесам молитвы столь безнадежные и столь полные мук, как те, что в тот час срывались с моих губ. Пусть тебя никогда не леденит страх, что ты можешь стать причиной непоправимого зла, которое постигнет того, кто тебе дороже всего на свете!
Глава 28
Два дня спустя. Летний вечер. Кучер высадил меня возле Уайткросса. Везти меня дальше за полученные деньги он отказался, у меня не было больше ни шиллинга. Карета уже отъехала на милю. Я тут одна, и в эту минуту я спохватываюсь, что забыла вынуть свой узелок из-под сиденья кареты, куда положила его для сохранности. Он все еще лежит там и будет лежать. И вот теперь я совсем нищая.