На суд Анны Струнской он отдавал теперь все свои серьезные работы, и в ее оценках сквозит ум, чуткий и острый. Джек, в свою очередь, убеждал ее снова взяться за перо: «Ох, Анна, если б Вы только доверили бумаге Вашу пылкую душу с ее причудливой сменой настроений! У меня такое чувство, как будто Вы сродни какой-то новой, неведомой энергии, брошенной в мир. Читайте Ваших классиков, да не забывайте и того, что принадлежит нашим дням — новой литературе. Вам следует овладеть современными приемами; нужно отдать должное форме. Ведь если искусство и вечно, то форма рождается вместе с поколением. О Анна, не дайте мне в Вас обмануться!»
В конце 1900 года он писал: «Чистая, прекрасная дружба? Между мужчиной и женщиной? Подобную вещь мир и вообразить не в состоянии, ее сочтут непостижимой, как вечность». Да Джек и сам не считал ее возможной; иначе, потеряв надежду жениться на Мэйбл Эпплгарт, он, быть может, стал бы ухаживать за девушкой из Сан-Франциско, а не из Окленда. Он и не помышлял о неверности, но его пленил ум Анны Струнской. Многое связывало его с Бэсси — и узы товарищества и зачатая жизнь; за это он любил ее. Но с Анной его связывало другое — общность духа, ума, и за это он любил Анну.
Бэсси, раздавшаяся, грузная, ждала ребенка, а Джек терзался мыслями об Анне Струнской, «еврейке из России, и, кстати сказать, гениальной», — так он о ней писал. Однако каковы бы ни были их чувства друг к другу, вслух не было произнесено ни слова. «Невысказанное — превыше всего, поверьте, Анна. Счастье — мне? Дорогая, ведь для меня счастье — это Вы, счастье и торжество души!» Он женился, чтобы остепениться, занять прочное, надежное место в обществе, но… «едва передо мной забрезжила свобода, а я уж чувствую, как туже стягивают меня узы, как смыкаются кандалы. Я вспоминаю сейчас пору моей свободы, когда ничто не сдерживало меня, и я был волен следовать зову сердца».
Нет сомнений, что он питал истинное чувство к мисс Струнской, но к этому чувству примешивались не только страх, но и тоска о свободе молодого человека, который вот-вот станет отцом, будет связан еще крепче и теперь уже навсегда. И все же — кто знает, как повернулись бы события, если бы миссис Эпплгарт помедлила со своим ультиматумом, предъявила бы его в то время, когда Джек писал Анне:
«Счастье — мне? Дорогая, ведь для меня счастье — это Вы, счастье и торжество души».
Упражняясь в плавности слога, он продолжал писать стихи; он глотал, не разбирая, любую современную беллетристику, чтобы как следует ощутить вкус нового; это были опыты, поиски не для печати, а просто чтобы расширить свои возможности; писал большие критические статьи о технике писательского дела, и не было случая, чтобы в своих работах он прошел мимо фразы, где его ухо поймало дисгармонию или шероховатость. Когда ему начинало казаться, что он уж слишком высоко задрал нос со своими рассказами, он выкапывал пачку старых книг и мгновенно становился тихоньким, как ягненок. С Клаудсли Джонсом, получившим классическое образование, он обменивался ядовитыми критическими замечаниями на полях рукописей. Джонс, занятый работой над книгой «Философия Дороги», прислал ее Джеку на редакцию.
Отзыв Джека представляет собой его литературное кредо: «Вы взялись за интересную тему: напряженная жизнь, романтика, судьбы людей, их гибель, комизм и пафос — так, черт возьми, обращайтесь же с ними, как должно! Не беритесь рассказывать читателю философию Дороги.
Уже на пути к финишу он понял, что «Дочь снегов» не получилась. Добротного материала, собранного в ней, хватило бы на два хороших романа да еще осталось бы на третий, похуже. В «Дочери снегов» у него наметились две слабости, очень серьезные. Они затаились еще здесь, в самом начале, и четко обозначились, когда он уже выпустил в свет сорок томов своих произведений: во-первых, представление о превосходстве англосаксонской расы и, во-вторых, неспособность облечь в плоть и кровь, реально изобразить женщину, не принадлежащую h рабочему сословию.