Хотел бы я знать, что думает об этом Марлин. Она ведь тоже потеряла сына. Я спросил ее сегодня, походя, пока Пэт собирал вещи (горшки с цветами, книги, открытки, связку шаров, похожих на аэростаты, с надписью «Выздоравливайте»). И еще задал ей вопрос, который не задавал так много лет, что потребовалось еще одно убийство, чтобы он наконец прорезался.
— Марлин, что случилось с тем ребенком?
Она стояла у постели в очках для чтения, уставившись на ярлычок на горшке с пальмой. Я говорил о ребенке Леона, Леона и Франчески, и она поняла это, потому внезапно застыла, старательно стерев с лица всякое выражение и напомнив на мгновение миссис Коньман.
— Это растение совсем сухое, — сказала она. — Его нужно полить. Господи, Рой, вы же не справитесь со всеми этими цветами.
Я не отводил от нее глаз.
— Марлин…
Ведь это ее внук, в конце концов. Ребенок Леона, подающий надежды росток, живое доказательство того, что он жил, что жизнь продолжается, что приходит весна — избитые фразы, я знаю, но они как маленькие колесики, без которых не крутятся большие, и что бы мы делали без них?
— Марлин… — повторил я.
Она перевела взгляд на Слоуна, который разговаривал с Рози. Затем медленно кивнула.
— Я хотела его взять, — наконец произнесла она. — Он ведь был сыном Леона. Но я была в разводе и слишком стара, чтобы усыновить ребенка. И у меня была дочь, которая нуждалась во мне, и работа, занимавшая много времени. Пусть я и бабушка, мне бы его никогда не отдали. И еще я знала, что если хоть раз увижу, то не смогу без него.
Его отдали на усыновление. Марлин никогда не пыталась узнать, куда он попал. Он мог быть где угодно. Они не обменялись ни именами, ни адресами. Он мог стать кем угодно. Может быть, мы даже видели его, сами того не зная, на каком-нибудь крикетном матче между школами, или в поезде, или просто на улице. Он мог умереть — сами знаете, как это бывает, — а мог быть прямо здесь, прямо сейчас, четырнадцатилетний мальчик среди тысячи других, с юным полузнакомым лицом, длинной челкой и таким
— Наверное, было нелегко.
— Я справилась.
— И что теперь?
Молчание. Пэт был готов идти. Он подошел к моей кровати, какой-то незнакомый в майке и джинсах (учителя «Сент-Освальда» носят костюмы), и улыбнулся.
— Мы справимся, — сказала Марлин и взяла Пэта за руку.
Я впервые увидел, как она это сделала, и только тогда понял, что никогда больше не увижу их в «Сент-Освальде».
— Удачи, — сказал я.
Значит, до свидания.
На мгновение они задержались в ногах кровати, взявшись за руки и глядя на меня.
— Береги себя, старина, — сказал Пэт. — Увидимся. Господи, да тебя почти не видно сквозь эту чертову прорву цветов.
Очевидно, я не нужен. Так, во всяком случае, заявил Боб Страннинг, когда я появился на работе в то утро.
— Ради бога, Рой! Если мальчики пропустят несколько уроков латыни, они от этого не умрут.
Ну, может, и не умрут, но, знаете ли, я беспокоюсь об оценках моих мальчиков, я, знаете ли, беспокоюсь о дальнейшей судьбе классической кафедры, и, кроме того, я чувствую себя значительно лучше.
Конечно, доктор сказал то, что обычно говорят доктора, но я помню Бивенса, когда он был маленьким кругленьким мальчиком в моем классе и на уроке постоянно снимал один ботинок, и будь я проклят, если позволю ему указывать
Оказалось, что мой класс отдали Тишенсу. Я понял это, услышав шум, доносящийся сверху в Комнате отдыха: странно ностальгическое сочетание звуков, среди которых я сразу узнал настойчивый дискант Андертон-Пуллита и гулкий рокот Брейзноуса. А еще был смех, несущийся по лестничному пролету, и в любую минуту — в любую — к нему мог присоединиться смех мальчиков, протестующий голос Тишенса, и запах мела и подгоревших тостов, доносящийся из Среднего коридора, и отдаленный гул колоколов и дверей, и шагов, и характерный скользящий звук, когда ранцы волочат по натертому полу, и топот каблуков моих коллег, идущих кто в кабинет, кто на собрание, и золотистый воздух Колокольной башни, густо присыпанный сверкающими пылинками.
Я глубоко вздохнул.
Аххх.
Такое впечатление, что я не был здесь много лет, но я уже чувствую, как понемногу рассеиваются события последних недель, словно сон, давным-давно приснившийся кому-то другому. Здесь, в «Сент-Освальде», еще предстоит вести битвы, давать уроки, объяснять тонкости Горация и хитрости абсолютного аблатива.[65]
Труд, достойный Сизифа, но пока ноги меня держат, я это не брошу. Кружка чая в руке, «Таймс» (открытый на странице с кроссвордом) аккуратно засунут под мышку, мантия вздымает пыль с натертого пола — это я решительно направляюсь в Колокольную башню.
— А, Честли…
Это, конечно, Дивайн. У кого еще такой сухой неодобрительный голос и кто не называет меня по имени?
Вот и он, стоит себе на ступенях — серый костюм, отглаженная мантия и голубой шелковый галстук. Накрахмаленный — слишком мягко сказано о его жесткости, лицо словно высечено из дерева, как у индейца-табачника в лучах утреннего солнца. Конечно, после истории с Дерзи он у меня в долгу, но от этого будет только хуже.