Хихиканье. Только Коньман мрачен. Он был наказан за вчерашний проступок, и второй день над ним смеялись, когда он ходил по территории в ярко-оранжевом комбинезоне, подбирая бумажки и складывая в огромный мусорный пакет. Двадцать лет назад Коньмана отлупили бы тростью, а одноклассники его бы зауважали; это показывает, что не все нововведения плохи.
– Мама говорит, что это безобразие. И вообще, есть другие школы, – заявил Сатклифф.
– Конечно, и любой зоопарк с удовольствием вас примет, – рассеянно сказал я, шаря в столе в поисках классного журнала. – Черт, где журнал? Он же был здесь.
Я всегда кладу журнал в верхний ящик. Может, с виду у меня и беспорядок, но я точно знаю, где что лежит.
– А вам когда жалованье повысят? – подал голос Джексон.
– Он уже и так миллионер, – отозвался Сатклифф.
– Потому что никогда не тратится на одежду, – снова Аллен-Джонс.
– И на мыло, – тихо добавил Коньман.
Я выпрямился и посмотрел на него. Наглость на его лице странным образом смешивалась с раболепием.
– Как вам понравилась вчерашняя уборка? – осведомился я. – Не желаете ли вызваться еще на недельку?
– Другим вы такого не говорите, – пробормотал Коньман.
– Потому что другие знают, где проходит граница между шуткой и грубостью.
– Вы придираетесь ко мне. – Голос его стал еще тише. Он избегал моего взгляда.
– Что? – искренне изумился я.
– Вы придираетесь ко мне, сэр. Придираетесь, потому что…
– Потому что – что? – рявкнул я.
– Потому что я еврей, сэр.
– Что?
Я разозлился на самого себя. Углубившись в поиски журнала, я поддался на древний трюк – позволил ученику втянуть себя в открытое противостояние.
Класс молча выжидал, наблюдая за нами.
Я взял себя в руки.
– Чушь. Я придираюсь к вам не потому, что вы
Макнэйр, Сатклифф или Аллен-Джонс просто посмеялись бы, и все бы уладилось. Рассмеялся бы даже Тэйлер, носивший ермолку.
У Коньмана, однако, выражение лица не изменилось. Наоборот, в нем появилось нечто, чего раньше я не замечал, некое новое упрямство. Впервые он выдержал мой взгляд. Я было подумал, он хочет что-то добавить, но он опустил глаза в своей обычной манере и что-то невнятно пробормотал.
– В чем дело?
– Ни в чем, сэр.
– Вы уверены?
– Совершенно уверен, сэр.
– Ну, хорошо.
Я повернулся к столу. Журнал куда-то запропастился, но я знаю всех своих учеников и сразу вижу, кто отсутствует. И все же я огласил весь список – это учительское заклинание неизменно утихомиривает мальчишек.
Потом я взглянул на Коньмана, но тот сидел с опущенной головой, и на его угрюмом лице не было никаких признаков бунта. Я решил, что спокойствие восстановлено. Кризис миновал.
8
Я долго раздумываю, прежде чем решиться на свидание с Леоном. Я
В тот день кросс закончился без меня. Назавтра я подделаю отцовскую записку, где он сообщит, что у меня на бегу случился приступ астмы и впредь он запрещает мне кросс.
Ну и слава богу. Терпеть не могу физкультуру. А особенно – мистера Груба, учителя, с его искусственным загаром и золотой цепочкой на шее, щеголяющего неандертальским юмором перед горсткой прихлебателей за счет тех, кто слаб, неловок, косноязычен, – неудачников вроде меня. И вот, все еще в форме «Сент-Освальда», я прячусь за флигелем и жду, не без опаски, звонка, возвещавшего конец занятий.
Никто меня не замечает, никто не спрашивает, по какому праву я здесь нахожусь. Мальчики – одни в блейзерах, другие в рубашках с коротким рукавом или в спортивной форме – рассаживаются по машинам, спотыкаясь о крикетные биты, обмениваются шутками, книгами, конспектами. Грузный шумный мужчина руководит автобусной очередью – это мистер Слоун, учитель физики, а у дверей часовни стоит пожилой человек в черно-красной мантии.
Я знаю, это доктор Стержинг. Отец говорит о нем с уважением и даже благоговением – ведь именно он взял отца на работу. «Старой школы, – одобрительно отзывался отец. – Крут, но справедлив. Ладно, если новый будет хоть вполовину так же хорош».