После этого Олимпия несколько раз тщетно пыталась убедить Россини причаститься. Наконец доктор Барт взял на себя попытку убедить Россини. «Дорогой маэстро, вижу, вы возбуждены больше обычного. Моих лекарств, насколько мне известно, недостаточно, чтобы принести вам необходимое спокойствие, поэтому я хочу привести к вам аббата Галле из Сен-Роша. Вы знаете его, он мой друг и очень мягкий и симпатичный человек». Немного поколебавшись, Россини согласился принять аббата. Когда священнослужитель вошел в спальню и заговорил, Россини сказал: «У вас прекрасный голос, месье аббат». Галле задал положенные по ритуалу вопросы, и в числе прочих – всегда ли он верил в Бога.
«Смог бы ли я написать «Стабат» и Мессу, если бы у меня не было веры? – ответил вопросом на вопрос Россини. – Теперь я готов. Давайте начнем!» И он начал свою исповедь.
Галле позже так это описал:
«Закончив исповедь, маэстро сказал мне: «Продолжайте говорить, я не устал. Ваш голос так хорошо на меня действует. Спасибо! Вы освободили меня от тяжкого бремени. Вы скоро вернетесь, не правда ли?» И он поцеловал мне руку, как это принято в Италии.
Мадам Олимпия, услышав, что я прощаюсь, вернулась в комнату.
«Входи, мой бедный друг, – сказал ей муж. – Я так благодарен тебе». И они, плача, обнялись.
«Я тоже хочу исповедаться, – сказала она, – и сейчас же».
«Господин аббат, – с теплотой в голосе произнес маэстро, – эти итальянские священники нас потеряли...»
«О маэстро, ваш дух слишком велик, и вы жили в слишком возвышенной среде, чтобы ваши убеждения зависели от поведения людей...»
«Мне пришлось видеть итальянских священников слишком близко. Если бы мне довелось общаться только с французскими священниками, я стал бы настоящим христианином».
Опасаясь слишком утомить пациента, так как он не переставая говорил, я ушел или скорее высвободился из его руки, все еще сжимавшей мою, и пообещал вернуться на следующий день и приходить в последующие дни. Однако у меня было предчувствие, что их будет немного: рожистое воспаление распространилось повсюду; его тело превратилось в одну сплошную рану, и он ужасно страдал.
Преданные друзья, присутствовавшие у его смертного ложа, часто слышали, как он молился:
Когда аббат Галле вернулся на следующий вечер, чтобы осуществить последнее помазание, в комнате присутствовали Альбони, Тамбурини и только что приехавшая из Лондона Аделина Патти. «После последнего благословения и нескольких слов, обращенных мною скорее к остальным присутствующим, чем к умирающему, – пишет Галле, – чрезвычайно растроганный Тамбурини взял меня за руку и произнес: «Господин аббат, вы вписали прекрасную страницу в свою историю».
«Она особенно прекрасна и ценна для бедного больного», – сказал я ему.
«Бедный маэстро!» – воскликнула мадам Альбони.
«И к несчастью, его последняя [страница]!..» – И Патти, рыдая, упала на софу.
Рыдания раздавались со всех сторон комнаты – можно было подумать, будто безутешная семья собралась у смертного ложа лучшего из родителей».
Была пятница, 13 ноября. Впавший в состояние, близкое к коме, Россини бредил, его лихорадило, слышно было, как он тихо бормотал:
Пока Россини лежал, умирая, поистине россиниевское событие произошло в Болонье. Незадолго до этого, 2 августа, двадцатишестилетний дирижер и композитор, по имени Костантино Даль’Арджине, написал Россини и сообщил, что создал новую музыку к либретто Стербини «Севильский цирюльник», и просил у Россини позволения посвятить свою оперу ему. Отвечая 8 августа из Пасси, Россини написал: «Спешу сообщить вам, что получил ваше письмо от 2-го числа текущего месяца, которое я высоко ценю. Ваше имя было мне уже известно, поскольку некоторое время назад до меня дошли слухи о блестящем успехе, который имела ваша опера «Два медведя», и мне было приятно, что вы (дерзкий молодой человек, по вашим же словам!) относитесь ко мне с уважением и намерены посвятить мне оперу, которую сейчас заканчиваете. Я только считаю слово «дерзкий» чрезмерно сильным в вашем очень вежливом письме. Я, безусловно, не считал себя дерзким, когда положил на музыку (за двенадцать дней) после падре Паизиелло очаровательную комедию Бомарше. Почему же должны быть дерзким вы, пытаясь полвека спустя при наличии новых стилей положить «Цирюльника» на музыку?