Встреча стала исторической и даже символической. Так встретились Флобер и Мопассан, Рембо и Верлен, Шиллер и Гёте. Такие встречи меняют течение литературы, пусть не молниеносно, однако навсегда. Сходство между ними было — один разочаровался в протестантизме, другой отвернулся от католицизма. Один — безземельный помещик, другой — вечный квартирант. Но дальше начинались различия. Джойс был своим, от крыш до клоак, в городе, который Йетс знал лишь по нескольким кварталам. Джойс был плотью от плоти мелких буржуа, что составят потом вселенную «Улисса», а Йетс их в лучшем случае не замечал. Йетс верил в гордых вождей древней Ирландии и чистых душой крестьян, в то время как Джойс презирал тех и других за высокомерие и невежество.
Тридцатисемилетний Йетс был в начале трудного периода, с 1899 по 1914 год, когда новых стихов появлялось очень мало, а театр отнимал все больше сил и приносил достаточно разочарований, хотя и не вызывал желания оставить его. Он подходил к моменту, когда ранние работы требуют от повзрослевшего поэта обновления или перемен. Об упоении красотой, мистическом прозрении, вечном круговороте воплощений повествовали первые поэтические книги «Ветер в камышах» (1899) и «Темные воды» (1900), но к этому времени Йетс начинал ощущать то самое «яростное негодование», о котором сказано в его переводе знаменитой эпитафии Свифта, и оно вливалось в то самое требование. Дикое, простое, вырвавшееся спонтанно казалось ему необходимой заменой утонченному и отработанному; он резко поворачивает к театру, наиболее публичному виду искусства, к драме, наиболее органичному для него жанру. Как он сам писал, это было желание создать «чистую трагедию»; простота отыскалась в крестьянской теме и крестьянском диалекте, величие и восторг — в древних кельтских легендах.
Джойсу этот интерес рафинированного мистика к ирландскому мужичью казался искусственным, чем-то вроде попытки защититься от стыда и беспомощности перед лицом воистину чудовищной бедности и невежества. Надо учесть, что при всем своем интеллекте и зоркости юный тогда Джойс не мог понять мучительной диалектики пути, которым тонкий художник и мыслитель Уильям Батлер Йетс шел от искусства для избранных к зрелищу для вовсе не допущенных — или допущенных лишь на галерку. Джойс видел здесь только конъюнктурный интерес; в «Дне толпы» он говорит о «плавающей воле» Йетса, а в «Поминках…» и вовсе называет его «блуждающим огоньком». Отношения своего он не скрывал, но говорил с Йетсом с мягкой и доброжелательной улыбкой, постоянно извиняясь за сказанное, а закончил словами: «Я не собираюсь преклоняться перед вами, потому что в конечном счете нас обоих забудут…»
Даже терпимого Йетса эти слова задели. Друзьям он отозвался о своем собеседнике не менее беспощадно: «Никогда не видел таких громадных претензий с такими малыми основаниями». Однако впечатление осталось — прежде всего от уверенности Джойса в себе. Когда Йетс сослался на Бальзака и Суинберна, Джойс громко расхохотался, встревожив публику в кафе. В качестве контраргумента он прочитал несколько эпифаний, на что Йетс мстительно заметил: «Прелестно, но незрело».
Уходя, Джойс сказал ему еще более ужасные слова: «Мы встретились слишком поздно, и вы слишком стары для того, чтобы я мог на вас повлиять». Вряд ли это было сказано ради эпатажа или в порыве задиристости; Джойс восхищался Йетсом-поэтом, превосходно знал его и скорее всего выразил искреннее горе, что перед кумиром открылся грязный и тоскливый тупик.
Свое изложение беседы с «ирландским юношей» Йетс хотел сделать предисловием к сборнику эссе «Мысли о добре и зле», но передумал. Оно сохранилось в его бумагах: «Я думал, как долго меня еще будут считать проповедником отчаянных крайностей и возмутителем, размахивающим безответственным факелом растраченной юности. Я вышел на улицу и встретил молодого человека, который подошел ко мне и представился. Он сказал, что написал книгу не то стихов, не то эссе, и говорил со мной, как со старым знакомым. Да, я вспомнил его имя; он бывал у моего друга, ведущего еще более отчаянную битву, чем я, и продержал его в философском споре до предрассветных часов. Я попросил его зайти со мной в курительный салон ресторана на О’Коннел-стрит, и там он прочел мне прекрасную, хотя и совершенно незрелую и причудливую гармонию коротких прозаических описаний и размышлений. Метр отброшен, сказал он, чтобы добиться такой текучести формы, какая могла бы отразить любые движения духа. Я похвалил его работу, но он сказал: „Мне совершенно все равно, нравится вам сделанное мной или нет. Для меня в этом нет ни малейшей разницы. На самом деле я не понимаю, почему читаю вас“ <…>
Он встал и, уходя, сказал: „Мне двадцать. Сколько вам лет?“ Я ответил, но, боюсь, убавил себе год. Вздохнув, он сказал: „Я так и думал. Поздно мы встретились. Вы слишком стары“.
И теперь я по-прежнему в нерешительности, посылать ли мне эту книгу на обозрение в ирландские газеты. Молодое поколение стучит в их двери так же мощно, как в мою».