Две недели Станислаус не высылал ничего, и Джеймс вдохновенно описывал голодающих жену и малютку, которого дядя очень любил. Станислаус боролся, но, как всегда, проиграл. Одним из могучих аргументов стал довод Джеймса, что при взгляде на его изношенную одежду в банке начинают полагать, что у него есть тайные пороки. Ему решительно необходим костюм. Станислаус отвечал, что он сам живет на хлебе и свиных ребрах, которые жарит дома. Деньги он все-таки выслал, но написал, что думает о возвращении в Дублин. Джеймс назвал это глупой причудой и велел требовать у Артифони плату вперед. Директор конечно же отказал.
Джойс попытался занять денег у английского консула в Риме, который оценил его способность убеждать всего в 50 лир. Надо было искать работу. В «Трибуне» ему попалось объявление об уроках английского, и вечерами он стал снова преподавать. Нора уходила с Джорджо в кинематограф и ждала его до десяти, когда они наконец могли поужинать. Второе объявление было удачнее — в ноябре он стал учителем в школе «Эколь де Ланг». Однако прибавка не слишком помогла; он по-прежнему обещал брату, что это последний трудный месяц, но следующий опять оказывался трудным, хотя и снова последним. Скоро, сулил Джеймс, он найдет деньги, чтобы помочь Стэн-ни переехать в Рим. Станислаус сердито предположил, что он опять пьет, но Джойс решительно отрицал это. Но, без сомнения, деньги утекали именно в кассы римских остерий, и вел себя Джойс, как в Триесте, с той разницей, что приводить его домой было некому.
Наблюдавшая это квартирохозяйка, синьора Дюфур, в ноябре подняла плату, полагая, что постоялец съедет сам, но он не съехал, и тогда она официально известила его об отказе от дома. Джойс считал, что его пугают, но в декабре оказался на улице. Ночью ему пришлось нанимать грузовик, везти семью и вещи под дождем в ближнюю гостиницу, где мест не было, затем в другую, где они пробыли четверо суток. Выселили их в пятницу, и весь уик-энд Джойс пробегал по городу в поисках комнаты и ничего не находил: одни были слишком тесными для троих, другие слишком дорогими, третьи сдавались только холостякам, в других не было кухонь. 8 декабря он снял две крохотные комнатушки на пятом этаже дома 51 по виа Монте Брианцо. В квартире оказалась только одна кровать. Для Норы и Джеймса, привыкших спать раздельно, это оказалось проблемой; решать ее пришлось традиционным способом — они легли «валетом». В «Улиссе» так же будут спать Блум и Молли.
Такое начало римской жизни любви к итальянцам Джойсу не добавило. Письма изобилуют гневными описаниями — ему казалось, что в Риме нет ни одного приличного кафе даже по сравнению с Триестом. Когда почтовый чиновник отказался выдать ему телеграфный перевод от Станислауса, потому что у Джойса не было с собой паспорта, он взбесился: «Видит Бог, Россини был прав, когда снял шляпу перед испанцем за то, что тот избавил его от позора быть последним в Европе!» Италия и итальянцы очень быстро перестали связываться в его сознании с Данте и Микеланджело. Позднее в «Улиссе» простодушный Блум с восторгом комментирует разговор итальянцев-возчиков — «прекрасный язык» и «bella poetria»[53]
, а прислушавшийся Стивен желчно сообщает, что они бранятся из-за денег, да еще с матом.Рим был ему неприятен еще и потому, что он там ничего не смог написать. Отделал «Печальный случай», который он считал самым слабым из «Дублинцев», «После гонок», порылся в библиотеках, уточняя дату Ватиканского собора 1879 года, обсуждавшегося в «Милости божией». В римских записях Джойса есть названия рассказов «Улица», «Месть», «У залива», «Катарсис», которые он никогда не написал. Объясняя почему, Джойс приводит очень любопытные доводы: во-первых, он был слишком холоден, а во-вторых, недостаточно был занят собой. Ибсен в Риме, писал он, был «эгоархом», а его самососредоточенности явно не на пользу отвлечение на жену и сына.
Но были и другие планы. Один конспект, упомянутый в письме Станислаусу от 30 сентября, назывался «Улисс». Ироничный, суховатый, жесткий, с прототипом главного героя, смуглолицым дублинским евреем по фамилии Хантер, о котором сплетничали, что он рогоносец. Интерес Джойса к евреям растет по мере того, как он осознает, что оказался в таком же положении в Европе, как они в «сем христианнейшем из миров». Он разбирает анекдотический процесс о разводе жены-христианки с 85-летним евреем, которому предъявлено не меньше обвинений, чем Блуму и Ирвикеру; отмечает факт о еврейском происхождении Георга Брандеса; интересуется антисемитскими теориями Ферреро. Непривычно долго обдумывая этот рассказ, Джойс пока так и не двинулся дальше названия.