Поведение Джона можно было бы справедливо назвать «злодейским». Сначала он позвонил отцу, с которым не общался больше года, и ласковым голосом пригласил его в Титтерхерст на семейное торжество по случаю своего тридцатилетия. А когда Фредди прибыл с женой и восемнадцатимесячным сыном, их встретила симпатичная секретарша Джона Дайана Робертсон. Она попросила их подождать у подъезда, а сама якобы отправилась за дальнейшими указаниями. Фредди, который никогда еще здесь не бывал, огляделся по сторонам и почувствовал себя не в своей тарелке. Может быть, на него произвело впечатление зрелище разбитого автомобиля на бетонном пьедестале, а может быть, дело было в том, что старый дом напоминал, скорее, замок с привидениями. Но как бы то ни было, у него возникло впечатление, что дом этот похож на пышную усыпальницу.
Вернувшись, секретарша проводила Фредди и Полин с ребенком на кухню, где им снова пришлось ждать. Они присели за большой стол, а малыш принялся ползать вокруг. Фредди опять охватило то же неприятное ощущение, и он даже заметил, обращаясь к Полин: «Здесь пахнет злом!» В этот момент Джон и Иоко, точно две летучие мыши, неожиданно спустились на кухню по уходившей в потолок винтовой лестнице.
Джон выглядел мрачным, зрачки его покрасневших глаз были расширены. Он опустился на стул, зло уставился на отца и сразу зарычал: «Волнуешься? Давай, давай, тебе как раз пора начинать волноваться! Забирай свои хреновы страховые свидетельства — и убирайся к черту из моей жизни!» Последние слова вырвались из глотки Джона, словно сдерживаемый вопль. Затем, опустошенный, он рухнул на стул и затрясся всем телом.
В то время как Фредди безмолвно смотрел на сына, пораженный его внешним видом не меньше, чем речами: Джон нацепил на лицо огненно-рыжую бороду и выглядел совершенно безумным — Полин разрыдалась и, всхлипывая, попыталась объяснить Джону, насколько несправедлив его гнев против отца. Но это лишь усилило ярость Леннона. «Не лезь не в свое дело, глупая корова!» — процедил он, презрительно поджав губы, и оглушительно хлопнул по столу кулаком, в то время как Иоко с каменным лицом наблюдала за сценой, не произнося ни слова.
Наконец Фредди обрел дар речи и постарался успокоить сына, признав, что, конечно, и он виноват в том, что пришлось перенести Джону в детстве. Но вместо того чтобы успокоить его, это признание лишь раздуло пламя гнева. Теперь Джон пустился в бессвязный рассказ о своем недавнем лечении в Америке, где он, по его словам, истратил целое состояние, чтобы заново пережить кошмары своего детства. Время от времени он прерывал повествование и испускал ужасающий крик, — и тогда его лицо искажалось от переизбытка чувств, которые он пытался выразить. Вскоре стало ясно, что, кроме ярости, Джон находился во власти безумного страха. Он сравнивал себя с Джимми Хендриксом, Джимом Моррисоном и Джэнис Джоплин, которые совсем недавно умерли не своей смертью. Джон настаивал на том, что и его ожидала преждевременная могила, и, наконец, не выдержав, взорвался: «Я сумасшедший! Мое место в дурдоме!»
«Я не мог прийти в себя, — написал Фредди. — Я был не в силах поверить, что передо мной находился все тот же добрый, внимательный, счастливый Битл Джон, который с такой злобой разговаривал с собственным отцом — но худшее было еще впереди. Когда я напомнил ему, что никогда не просил финансовой помощи и всегда был готов обойтись без нее, он разбушевался пуще прежнего и обвинил меня в том, что я использовал прессу, чтобы заставить его помогать мне. Он пригрозил, что, если я снова обращусь к газетам, в особенности если вздумаю рассказать о нынешнем разговоре, он меня „застрелит“. Между тем у меня не возникало и тени сомнения в том, что Джон говорил на полном серьезе».
Фредди и Полин в ужасе покинули Титтенхерст. На следующей неделе они получили извещение из «Эппл» с требованием освободить виллу в Брайтоне, которую Леннон оформил на их имя по налоговым соображениям и которую теперь хотел вернуть. Фредди испытал огромное облегчение, так как это позволяло ему разрубить последний узел, связывавший его с сумасшедшим сыном. В следующий раз он услышит о Джоне, когда будет лежать на своем смертном одре.
Сцена безумия, которую разыграл Леннон в присутствии отца, явилась кульминационным моментом всего курса терапии, который Джон прошел в Лос-Анджелесе. Вырвавшийся наружу гнев, зревший в глубинах его существа с самого детства, обрушился теперь на самых близких людей, причем без малейшего повода с их стороны.
Музой Леннона всегда была муза огня, ревущий дьявол, обитавший в колодце с расплавленной лавой, запрятанном на самом дне его души. Его освобождение сопровождалось шумом и яростью, извержением первобытных образов и идей, которые близко соответствовали тому, что психиатры называют материей «изначального процесса» — смеси кошмаров, психосоматических явлений и отвратительных «кислотных» путешествий. Когда после долгого ожидания демоническая сторона его натуры прорвалась в крике первобытной терапии, одновременно с этим раздался и голос вдохновения.