Сухопутную тучу Кожан заметил непростительно поздно — слишком был занят разговором Питона и дочери. Только когда Питонов дозорный внизу зашевелился и затряс командира за плечо, Кожан глянул влево и тут же обомлел.
Кативший со стороны Бибиревской вал выглядел жутко — иссиня-черная клокочущая пелена с беззвучными страшными вспышками тысячевольтовых дуг внутри. Глядя на то, как быстро ползет граница тумана, Кожан моментально понял, что опоздал. Не вырваться, не успеть. Даже если выскочить сейчас прямо из окна и рвануть что есть мочи, до девятиэтажек он не добежит — далеко. И Питоновы людишки, пусть и перепуганные, заметавшиеся, его тоже не упустят — пошлют пулю вдогонку. Просто по привычке. У любого, кто сейчас по поверхности ходит, инстинкт такой — на любое резкое движение сначала пальнуть, а потом уже спрашивать, кто идет... И расстояние небольшое, не промазать сослепу. На седом загривке Кожана выступил холодный пот. Попал. Вот так оно всегда и бывает — быстро и глупо. Эх, прости, дочка, папку своего непутевого...
Питон внизу замахал было рукой (ишь раскомандовался, Чапаев, мама его лошадь...) и вдруг как будто замер. Однако удивиться этому Кожан не успел — внезапно стало трудно дышать, а на уши надавила невидимая упругая сила. Перед глазами поплыли красные круги, заколотило бешено в ушах сердце. Легкие будто выдавливало наизнанку, выворачивало прямо из груди — воздуха, воздуха!.. Темнота в комнате неожиданно стала совсем непроглядной. И тут в голове алтуфьевского вожака будто бы щелкнул выключатель. За двадцать лет, которые Кожан прожил в метро, он привык контролировать, обдумывать не то что каждый поступок, а каждый жест, каждый кивок головы. А иначе никак, иначе сожрут, и быстрее всего — свои же. Контроль этот въелся в кровь, в кость, стал второй его натурой. Пожалуй, благодаря этой привычке Кожан и стяжал во многом свое высокое положение. Казалось, куда уж без нее. И тут контроль исчез. Прекратился, будто отключили. Не перед кем было держать себя вожаком, не для кого грозно хмуриться. Он, Кожан, просто задыхался сейчас в темной комнатушке брошенного магазина, и ему было решительно все равно, как это выглядело со стороны. Ему хотелось жить. Страшно хотелось жить. Он затравленно огляделся в поисках хоть какого-то света. Свет — это открытое пространство, это воздух. Воздух — это жизнь. Глаза Кожана вылезли из орбит, перед взглядом бешеной толчеей замельтешили кроваво-красные точки. Где же свет?!.
Полутьму среди темноты он увидел на малое мгновение, но и этого оказалось достаточно. Тело само рванулось куда-то по скорее осязаемому, чем видимому коридору — спотыкаясь, поскальзываясь, падая и снова вставая. Вот руки зацепились за шаткую металлическую лесенку, идущую вертикально вверх. Кожан поднял голову и чуть не утонул в лунном свете, прорвавшемся сквозь тучи и водопадом обрушившемся сверху. Он пополз вверх, к этому свету, чуть не сорвался с последней ступеньки, чудом удержался и мешком перекатился через квадратную горловину люка...
И в этот момент его ударил мягкий воздушный молот.
Кожана швырнуло в сторону, прокатило кубарем по оплавленному рубероиду и впечатало в кирпич ограждения крыши. Ох, елки зеленые... Но дыхание! Воздух будто вышиб невидимую пробку и со свистом хлынул в пустые легкие. Кожан мучительно закашлялся. В груди горело огнем, вязкая слюна норовила угодить в трахею, от чего хотелось кашлять еще больше. Он рывком поднялся на ноги и грудью навалился на парапет. Внизу «соседям» приходилось не лучше — двое бибиревских и дочь со своим человеком лежали на асфальте, как сбитые городошные чурки. На ногах остались только Питон и здоровенный дозорный, который заприметил жуткую тучу, да и тот, попробовав сделать шаг, паралично потащил подвернутую ногу. Питон же был белый как мел, но на ногах держался твердо. Кожан беззлобно матюкнулся сквозь кашель — чего-чего, а крепости тебе, Капитоша, никогда не занимать было. Даже такой кувалдой тебя, холеру старую, не проняло...