Читаем Джун и Мервин. Поэма о детях Южных морей полностью

Самолет представлял собою огромный, комфортабельный, великолепно оборудованный госпиталь. В нем имелась даже операционная. Гигант не испытывал в полете ни малейшей качки. Он совершал регулярные рейсы между Сайгоном и Сан-Франциско, перевозя раненых. И убитых. Стандартные гробы выстраивались мрачной шеренгой вдоль одного из служебных отсеков, иногда двух и даже трех. В этот рейс их оказалось так много, что в нескольких отсеках были сняты кресла. Звездно-полосатые флаги бережно покрывали скромные солдатские гробы. У одного из них в инвалидной коляске расположился Мервин. «Пожизненный персональный вездеход, — холодно подумал он, приткнул коляску к гробу вплотную и поставил на тормоз. — Щедрый дар президента Тхиеу герою, потерявшему в битве за свободу обе ноги…»

«Летучий Гиппократ» легко оторвался от земли, быстро набрал заданную высоту, взял курс на Бангкок. Мервин задумчиво погладил материю флага. «Кто ты, безвестный дружище, запеленатый в эту торжественную тряпицу? Где и как достала тебя «твоя» пуля? Молчишь… Да и что ты мог бы сказать? Что обидно уходить из жизни в восемнадцать лет? Будь мужествен. И не завидуй живым. Им хуже, чем тебе. Боль, страх, ненависть, злоба — тебе все это уже не грозит… — Мервин потрогал свои протезы выше колен. — Вот это видишь, брат? Или ты всерьез полагаешь, что жить всегда, при любых обстоятельствах лучше, чем не жить? Наивная и горькая ошибка!»

Мервин чувствовал усталость, его клонило ко сну. Он подождал, не появится ли сестра и не поможет ли ему лечь. Но ее все не было, и он положил маленькую подушку из-под спины на гроб, приткнулся к ней щекой и тотчас заснул…


Сон первый

Господи, разве бывает такое небо? Как черная опухоль, оно тяжким, мокрым грузом навалилось на грудь. Нет сил ни шевельнуться, ни даже вздохнуть. Ноги онемели под этой тяжестью, словно их и нет вовсе…

Кто-то идет по полю. Слышна песня. Ее поет женщина. Тихо и горестно звучит ее голос. Слов не понять. И нет сил повернуть голову, посмотреть… «Печальней нету материнской доли…»

Голос все ближе, явственнее. Он знаком, он знаком мне. Но я не могу повернуть голову, посмотреть, кому принадлежит этот тихий голос. Женское лицо склоняется надо мною. Доброе, скорбное лицо. «Мама! — кричу я. — Ма-ма!» От моего крика рушатся горы, и звезды, и небо. Но она не слышит меня. И не видит. О, как должен быть сын виноват перед матерью, если она не узнает его! Нет, не узнает. Ее взгляд скользит по мне, словно я ком земли, или трава, или куст. Она даже возвращается. И еще раз пристально смотрит на меня, прямо мне в глаза, долго. И мне кажется, она мучительно силится что-то вспомнить. И вот-вот вспомнит. Но тут она хмурится, в глазах застывают удивление, страх. Она заслоняет бледно-голубое лицо свое восковой ладонью и беззвучно скользит мимо меня. Я не могу, не могу повернуть головы. Я не вижу ее. И только голос, тихий и жалобный, едва долетает до меня:

Печальней нету материнской доли —Иль женщина, иль смерть сынов воруют…Пусть лучше б сыновья о нас страдали,Но сами оставались бы в живых…

Слова песни падают на душу, как оранжевые уголья на незащищенную ладонь:

Я потеряла сына дважды. Дважды!Сначала он ушел к лихой девчонке,Которую назвал своей женою…Потом он на войну уплыл — за море.Его старуха смерть штыком сразила,Печальней нету материнской доли —Иль женщина, иль смерть сынов воруют.Пусть лучше б сыновья о нас страдали,Но сами оставались бы в живых…

Сколько времени прошло? Я попытался поднять руку, чтобы посмотреть на часы. И не смог. Я чувствовал себя уютно, тепло, легко. Где-то далеко за горами проступила светло-бирюзовая полоска. Она стала постепенно шириться, алеть. Я лежал на краю рисового поля, в жидкой грязи — беспомощный, раненный, видимо, тяжело. Я даже не знал, насколько тяжело. Я не хотел знать.

Впервые в жизни я имел возможность рассматривать себя вот так — со стороны. Мне было хорошо, ничего не хотелось — ни спать, ни есть, ни пить. Ничего. И никого. Я не помнил, кто я, откуда, как очутился в том месте и зачем. Я понимал, что скоро стану частицей этого поля, этой грязью и этой водой. И я хотел, я жаждал, чтобы это превращение произошло быстрее и чтобы я перестал наконец ощущать радость и боль. И чтобы не было этих бесконечных и мучительных «почему?» и «зачем?». Чтобы было лишь одно — полное слияние, растворение, единение с тем вечным, из чего появляется, делается, строится все частное, временное, преходящее.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже