Вспыхнула молния, с грохотом выхватив из тьмы огромный черный силуэт Джвари, и тьма его поглотила. Потом все повторилось. Тусклым синим огнем озарилось затонувшее пространство. Сверкнул высокий купол с крестом, ветки сосны просквозили мгновенной синевой.
— Так нас вместе с палаткой унесет с обрыва.
— Как раньше на кораблях, если матрос умирал — его заворачивали в брезент и бросали за борт, — бодро поддержал Митя.
Брезент под ногами вздулся, под ним текла вода. Одежду и обувь я засунула под матрацы, а сама завернулась в одеяло — это единственное, что я могла предпринять. В темноте нашарила часы. Вспыхнула молния, блеснули стрелки. Был первый час, до утра оставалось пережить еще шесть часов.
— Кто-нибудь мог бы побеспокоиться, не смыло ли нас.
— Что ты говоришь, мама… Так они и пойдут ночью беспокоиться о женщине — это неприлично. Да и если смыло, беспокоиться поздно. Завтра будет видно, когда рассветет.
Так мы лежали, завернувшись в одеяла, под брезентовым укрытием, над обрывом, ночью, в горах, на краю света и болтали вздор. Мы были уверены, что ничего плохого с нами не может случиться.
«Ты теперь под охраной», — сказал мне один знакомый, когда я только пришла к вере и начала молиться.
Я и правда чувствовала себя под охраной и с тех пор ничего не боялась.
Молниевые разряды били прямо над ущельем. Между нашими кроватями протекал ручей, но уровень паводка еще не достиг матрацев. Под утро, когда и грохот и сырость нам совсем надоели, а усталость взяла свое, мы мирно уснули, укрывшись с головой.
Рассвет дымился сырой мглой. Она поднималась из ущелья, лежала над ним пластами, висела клочьями под ветками сосен. Пласты тумана стекали из распадков гор. Казалось, что свет не сможет пробиться сквозь эту густую завесу. С сосен капало, и каждая иголка тускло светилась нанизанной на нее колеблющейся подвеской.
Сырая трава на тропинке к базилике была мне по колено, и ноги сразу промокли.
В храме, как всегда перед службой, был полумрак и тишина. Потрескивала свеча, бросая крут света на прекрасный древний шрифт богослужебных книг. Поблескивало серебряное шитье черного покрова на аналое — крест в терновом венце. И двигалась по стене медленная тень Венедикта.
— Димитрий, читай.
Митя начал «Трисвятое» на хуцури. Арчил, полуобернувшись, смотрел на него, затенив ресницами влажный блеск глаз.
Потом иеродиакон тяжело ронял покаянные слова шестопсалмия:
— Господи! Услыши молитву мою, внемли молению моему во истине Твоей. И не вниди в суд с рабом Твоим, ибо не оправдается пред Тобою ни один из живущих. Враг преследует душу мою, втоптал в землю — жизнь мою, принудил меня жить во тьме, как давно умерших. И уныл во мне дух мой, сердце мое в смятении… Простираю к Тебе руки мои, душа обращена к Тебе, как жаждущая земля! Скоро услышь меня, Господи, дух мой изнемогает… Не скрывай лица Твоего от меня, чтобы я не уподобился нисходящим в могилу… Научи меня творить волю Твою, ибо Ты — Бог мой, Дух Твой благий да ведет меня в землю правды. Ради имени Твоего, Господи, оживи меня! Ради истины Твоей изведи из печали душу мою…
Запели «Честнейшую Херувим», и, как обычно, отец Венедикт опустился на колени. Плечи его были согнуты под рясой, глаза, обращенные внутрь, неподвижно остановились на красном огоньке лампады перед образом Богоматери.
— Упат'иоснесса Керубим-та-а-са… да аг'матебит узестаэсса Се-рапим-та-а-са…
Есть такой перепад голоса в древних грузинских напевах, не воспроизводимый ни в нотах, ни в описаниях, когда ты будто слышишь сокрушенный вздох чужой души и он отзывается в тебе сладкой болью. Кажется, что если умеет она так горевать, в этом есть уже обещание утешения… Отец Венедикт молился, и молитва его шла из глубины сердца, сокрушенного и смиренного, которое Бог не уничижит.
Так плакал, наверное, блудный сын, когда уже расточил имущество, познал одиночество, унижение, голод и нищим шел к отцу, чтобы сказать: «Согрешил я пред небом и пред Тобою. И уже недостоин называться сыном Твоим…» И жалко ему было себя в этом раскаянии, растопившем сердце, и все уже было равно, можно и умереть у родного порога. Разве он мог поверить, что и отец обнимет его со слезами: «Это сын мой был мертв и ожил, пропадал и нашелся».
— Упат'иоснесса Керубим-та-а-са…
Лицо отца Венедикта, едва освещенное лампадой, было красивым и одухотворенным.
Утром на грузовой машине приехали реставраторы со своим багажом. Я вижу их сначала издали, потом мы встречаемся у родника: двое мужчин и две женщины. Старшая — доктор искусствоведения, зовут ее Эли — от полного Елизавета, ей лет за пятьдесят. Младшей под сорок. Обе в брюках, младшая курит. Реставраторы заняли второй этаж над трапезной. Жить они будут своим домом, независимо от монастыря и отдельно питаться.
Первой связанной с их приездом переменой было то, что игумен, посовещавшись с братией, отменил колокольный звон, чтобы не будить реставраторов рано утром.