Расстояние еще позволяло Петрусе слышать его крики. Однако она ничего не ответила, только лодка закачалась под ней, как будто она содрогнулась всем телом. Но вот ее лодка снова понеслась ровно и быстро, а ненавидящая, жестокая улыбка все блуждала по бронзовому лицу мужчины, стоявшего в тени раскидистой ивы. Из полумрака, в котором он стоял, женщина, плывущая в солнечных лучах по лазурной глади, должно быть, показалась ему страшным, зловещим и вместе с тем светлым и манящим видением.
— Ведьма! Ей-богу, ведьма! — прошептал он, а когда лодка причалила к белевшим пескам на противоположном берегу и Петруся побежала к своему дому. Степан вернулся к брошенному плугу и, стиснув кулаки, прибавил:
— Нет, нельзя ей ходить по божьему свету, нельзя!
Мужа своего Петруся не застала дома. Стасюк, прибежавший на берег навстречу матери, уцепился за ее платье и, увязая в белом песке, по дороге рассказал ей, что тятя пошел поговорить с корчмарем. Петруся знала, что тот порекомендовал Михалу большую и выгодную работу в одном из соседних имений, а потому не тревожилась и даже не удивилась, что муж не вернулся домой в обычное время. Дело было важное, и, наверное, требовалось многое обсудить. Готовя ужин, пока дети играли в углу горницы деревянной свистулькой и лузгали жареные подсолнухи, она, понизив голос, рассказала бабке все, что произошло сегодня — с Агатой и на пруду. Слушая ее рассказ, Аксена пряла все быстрей и быстрей, но вскоре нитка, тянувшаяся из кудели, стала рваться и веретено выскользнуло из ее пальцев. Сложив руки на коленях, старуха сидела выпрямившись, как струна, и хотя Петруся давно умолкла, она не вымолвила ни слова, только челюсти ее под желтой кожей задвигались с необычной быстротой, словно пережевывая новую горесть, а белые глаза, казалось, с особым напряжением вглядывались в колеблющиеся отблески огня, освещавшие горницу. Ужин сварился, но женщины ждали хозяина дома, который должен был прийти с минуты на минуту. Огонь в печке угасал, дети, прикорнувшие к стоявшим у стены снопам льна, затихли и подремывали, сбившись в кучу, в которой перемешались босые ножки и румяные личики.
Петруся внесла в сени стоявшую во дворе мялку, с минуту еще повозилась в горнице, потом, громко вздохнув, тоже села на пол и, прислонясь к снопам, устремила в пространство задумчивым взгляд. В тишине, наполнявшей горницу, послышался хриплый и как-то особенно дрожавший сегодня голос слепой бабки.
— Петруся! — позвала она.
— Что, бабуля?
— Сожги травы: и те, что ты нынешний год наносила с поля, и те, что остались с прошлого лета, — все, что есть в хате.
— Почему, бабуля?
— Сожги! — прикрикнула старуха и тише, но так же сердито пробормотала: — Вот глупая! Еще спрашивает почему?
Петруся поднялась с пола, с минуту еще раздумывала, удивленно покачала головой и пошла в клеть. Из клети, с чердака, из сеней она приносила в переднике или рядне вороха высохших и ломких или только увядших и еще пахучих цветов и полевых трав, ссыпала их на пол возле печки, а потом, вздув огонь, принялась бросать их горстями в печку. Делала это она молча, с разгоревшимися глазами и слегка прикусив губу. По лицу ее видно было, что она встревожена и огорчена. Все эти растения, такие душистые и яркие, которые она любила с детства, — лиловый чебрец, желтый коровяк, гирлянды сцепившихся трав и стеблей, теперь охватило рыжими языками пламя и окутал синими завитками дым, столбом поднимавшийся в трубу, распространяя вокруг сильный опьяняющий аромат. Когда несколько охапок высохших трав сгорело, Петруся подняла голому к лежанке и снова спросила:
— Почему так, бабуля?
Старуха не ответила. Она погрузилась в глубокую задумчивость и, должно быть, даже не слышала вопроса внучки. Наконец, сверху донесся скрипучий, слегка дрожащий голос:
— Много я на этом свете видела и слыхала всякого дива-дивного и знаю, что из чего может выйти. Старая Прокопиха и теперь, как живая, стоит перед моими глазами и, как живые, стоят те слезы, что текли и текли по ее старенькому лицу...
Постепенно голос слепой бабки становился все более монотонным и вместе с тем похожим на жалобный и певучий речитатив.