Он разгорячился как школьник, крепко ее держал, гладил, как бы слегка поддразнивая, но не по-дружески, не насмешливо или не только насмешливо, вверх и вниз по неподвижному бедру, надежно укрытому под платьем. Я сидел как на иголках и не спускал с них глаз, регистрировал каждое малейшее движение, каждую деталь, но ничего не заметил. Странно было не то, что они сидели так, и, не стесняясь, открыто обменивались нежностями, а то, что он сидел и гладил ее с таким выражением, точно молодой парень на первом свидании; он смеялся, он улыбался, но как-то неловко, вымученно, наигранно, хотя выглядело так, будто именно это ему нравилось; казалось, он хотел мне хитро подмигнуть и что-то сказать. А быть может, вообще все это представление разыграл именно для меня? Хотел продемонстрировать нашу общность, которой он всеми силами добивался, хотел показаться неопытным, хотел тем самым подчеркнуть, что еще не стар и мог равнять себя со мной, с подростком. Но она не реагировала на его поползновения, сидела и отдыхала, рассматривала его поведение, словно это не ее касалось, позволяла ему продолжать удалое ухаживание, принимала его, улыбалась даже, участвовала в игре, но частично…
Она проявляла к нему материнское терпение. Она была старой, но она была и молодой, и этот флирт потому казался мне постыдным и нестерпимым, потому что не соответствовал их поведению, разговорам, всей теперешней жизни в Фагерлюнде. Его рука на ее бедре смотрелась неестественно и неприлично, точно также, как смотрелась бы и моя рука; он был такой сильный, такой крепкий, не по возрасту молодой, тогда как она сидела красивая, грузная, грустная, в согласии со своим возрастом, но и в противоречии с ним. Ничто не связывало их вместе. Когда он так ласкался, искал вроде бы примирения, положив руку на ее бедро, выглядело это непристойно, почти кощунственно.
Мария тоже была такой юной, такой светлой, такой порывистой. И вот она и дядя Кристен… если верить болтуну Йо. Но… они подходили, как это ни странно, друг другу. Мое болезненное воображение соединяло их вместе, потому что они действительно подходили, Мария и мой дядя. Оба были молоды, оба, и это их связывало. И женщина, что жила сейчас в домике Весселя. Катрине Станг, она тоже была молодая. Одна из причин, объясняющая бегство Марии.
Нет, нельзя, ужасно так думать! Я должен знать правду. Я должен спросить их, только они знали истину, они:
— Она оставила письмо?
Они смотрели на меня, словно не понимая, о чем я спрашиваю.
— Мария, я имею в виду. Если она исчезла… Обычно, принято оставлять письмо…
Тонкие комариные паутинки плелись, переплетались по своим загадочным сложным дорожкам, и мысли мои метались в беспорядочном кружении.
Я видел, как он убрал руку с ее бедра, и понял, что затронул недозволенное. Раскаялся, опять сказал лишнее. Не удержался. Но исправлять что-либо было поздно. Они сидели теперь, словно чужие люди.
Испарения летнего июньского вечера, поднимаясь с газонов и клумб, окутывали нас темным облаком. Мы превратились в тени, молчаливо восседающие вокруг садового белого стола и обуреваемые подозрениями. Какой-то комар танцевал, словно одержимый, образуя некий аккомпанемент моим постыдным представлениям: письмо означало самоубийство. Почему раньше я не додумался? Не догадался? Ведь никто не верил в несчастный случай. Хотя и не знали, что произошло на самом деле…
— Нет, письма не было, — сказал, наконец, дядя Кристен. — Мы искали, потом вместе с ленсманом[6]
.— И хорошо, что не нашли, — едва слышно промолвила тетя Линна, — ужасно было бы сидеть здесь и знать, кто виновен…
— Ах, Линна, не говори так, — прервал ее дядя Кристен. — Пойми, никто не виновен. — Его голос звучал почти угрожающе.
Но она была старше, умнее его; она знала многое, она чувствовала многое. Она не ответила ему, вздохнула только. Господи!
Было уже поздно. Наш совместный ужин в саду подошел к концу.
— Пойдемте в дом, — сказал дядя Кристен и первым встал из-за стола.
Он собрал на поднос чашки и тарелки, сложил красиво складками скатерть. Все цвета перешли в темные и серые тона. Они стояли в нерешительности, словно чужие, разделенные тьмой и еще — подозрительностью, по сути делом моих рук. Нужно было на прощанье что-то сказать. Момент требовал этого.
— Тебе не скучно там одному в избушке, Петер? Помни, ты всегда можешь перебраться в дом.
Она беспокоилась обо мне, и я благословил ее. Я хотел человеческой близости, контакта с людьми, но одновременно страшился его.
— Нет, спасибо, — ответил я. — Мне там хорошо.
Дядя Кристен наклонился и поднял что-то с земли. Нож. Я забыл о нем.
— Красивый, очень красивый нож, Петер, — сказал он. — Дашь взаймы, если нужда возникнет?
— Да, — я поддался на уловку. — Когда угодно, только не сегодня, мне самому он утром понадобится.
— Да я и не думал сразу, — сказал он. — Может, послезавтра, а может, через неделю.
— Хорошо, — подтвердил я. — Когда хочешь. На следующей неделе.