Но сначала явился Ленчик. Она не ждала его. Так естественно быть погибшим в войну, а писем он не писал никогда. Юлии даже думалось: а был ли грамотным брат, если он бежал из дома восьми лет? Один год прошел после войны, второй, третий. Явился-таки сын рыбака. Обтерханный, с голодными глазами и привычкой хрустеть пальцами. Юлии делалось от этого хруста просто нехорошо, но стеснялась сказать теперь уже единственному родному человеку на земле. У Юлии Ивановны возникло странное ощущение – брат не помнит женщину Леку. Во всяком случае, ни во втором, ни в третьем разговоре он о ней не спрашивал. Сестра повела его на могилы Кати и Оли, рядом была общая могила Леки и Лизы. Он остановился. «А я все думал: где они? Если у вас их нет... А они, оказывается, есть». Он долго смотрел на фотографию Леки и Лизы, они прижимались друг к другу. «Такая красота не для этой страны», – сказал он. Но, как теперь говорят, тему не закрыл.
Как-то его разобрало. Стал вспоминать свои мытарства до войны.
– Где только меня не носило. По всем стройкам, по всем рекам. Понять хотел, чего они добиваются, если куда бы ни пришли – людям становится хуже. Тут же обнаружил свойство народа, он у нас сложноподчиненный. Не просто раб там или крепостной, а раб с идеей: так, мол, мне и надо! И детям моим будет надо, и внукам. Одновременно! Слушай сюда: встречались разные люди, и бесноватые тоже. Знал такого. Из наших краев, между прочим. Некто Луганский. (Ленчик не знал, кто был муж Оли.) Убить мог на раз-два. Так верил. Я понимаю, это природный идиотизм: видеть, как все плохо, и кричать, что лучше не бывает. В общем, я в идею этой страны не верил, не верю и не поверю никогда. Я столько бит за это. Луганский тоже чуть меня не пристрелил, но, узнав, что я его земляк, сказал: «Живи, сволочь, и пусть твои глаза лопнут от стыда, что ты, сопляк, не понимаешь великой идеи». Вот я, сволочь, и живу, и глаза мои не лопнули. А настоящих людей все мене и мене. Срослись с поганой властью кто всем телом, кто боком, кто ногой, кто рукой. Я видел в Сибири закрытые лагеря. Слышал, что там самый смак народа. Но я, хрень такая, даже до этих лагерей не дорос. Или глуп, или слаб. Лучше б тот гад меня пристрелил.
Его приняли на работу в школу, завхозом. Он много пил, но никогда не впадал в дурь. Только говорил чуть громче и сильно потел.
Его взяла в примаки уборщица школы, некрасивая Уля. Что-то поскреблось в душе Юлии Ивановны. Мама и сестра были настоящие дамы, и даже ей, рыбацкой дочке, что-то от них, она надеялась, перепало. Уля же – это, конечно, ужас. Мало того что животаста и жопаста, так и слова из нее выходили незнамо какой природы. «Ща колидор сбацаю», «Енту тряпицу не трожь, она для деликатности». И все-таки хорошо стало без него, когда брат ушел с перекинутым через плечо скарбом. А потом родилась Сима. Как раз в год смерти Сталина. Более того, в самый что ни на есть тот же день. Девочку в родах – такое ведь горе в стране! – врачи упустили, осталась она хромоножкой. Но любви ей поначалу досталось не сказать сколько. И от пожилой матери, которая, будучи крупной и животастой, даже не подозревала, что может родить ребенка. («Енная мать! – причитала она над девочкой. – Из говна такая красота»). И от Юлии. И от молодого еще отца. Ленчик на смерти Сталина как раз и погорел. Рождение дочери подвигло его на высокие, почти заоблачные мысли о справедливой, после такого гада, жизни без арестов, без расстрелов, без этой вонючей партии, зажравшейся до блевотины. Ну, это ладно. Могло сойти за пьяную дурь. Но выросла из глубин Ленчика страшная, как смерть, идея: фашизм и коммунизм – одно и то же. И пошел он гулять с этими мыслями. Недалеко ушел. До первого встречного. И расстреляли его без всякого суда. Как особо лютого врага народа. Да не одного, а вместе с его сожительницей и парой хлопцев из школы, которые оказались рядом и слушали речи завхоза.
Боже! Как же Юлия прятала тогда новорожденную Симку, боялась – заберут в приют. За золотое кольцо бабушки Елизаветы выправила ей документ, будто девочка была подброшена на крыльцо, а значит, ничья. Ну а потом Хрущев сделал свой доклад. В таком потрясении судьба ребенка – пшик, но на всякий случай Юлия переигрывать ничего не стала. Ничейная хромая Сима стала носить фамилию кратковременного поклонника Юлии – Чуракова. Так навсегда исчез из жизни след рыбака.
У Татьяны не клеился материал. Обложка вся искрилась белыми розами на черном атласе гробов. Поп был важен, как памятник Тимирязеву, паства угодливо смотрела ему в раскрытый рот, и только одно лицо на этой тризне было лицом горя. Татьяна знала его уже наизусть – лицо Максима Скворцова. Что его туда занесло, так близко к облаченному Тимирязеву в кругу кликуш? Его лицо хотелось описать так, чтобы словами выделить из фальшиво-помпезного действа. Но слова у Татьяны были смерзлые.