Когда я вернулся, они мирно спали. Я решил подсмотреть их сны. Когда-то Ма сказала Па: «Это неприлично, как подглядывать чужие сны». С тех пор я стараюсь этого не делать. Но тут уж не удержался. Я решил подсмотреть только сон Па. И я его увидел. Па сидел на пеньке и ладил удочку. Он еще молодой и грустный. Удочка не ладилась, и он ее сломал об колено и пошел к реке, и стоял так, что я почему-то за него испугался и кинулся ему в ноги, но он переступил через меня и пошел прочь, а я шел за ним, а потом он растаял в своем сне, но у меня почему-то осталась печаль и страх от этих его пяти шагов, которые он сделал навстречу речке. Мамин сон – клубящееся белое облачко – я не стал трогать. Я лег им в ноги, теплые такие, уютные, и заснул. Проснулся от слов Па.
– Странный такой сон. Я сижу на берегу реки и она меня тащит в себя. Именно так: некая сила, которую мне не перебороть, тянет меня в воду. Такой сон, всего ничего – я и река, а душа болит.
– Река – это хорошо, – говорит Ма. – Это долгая жизнь.
– Уже не актуально, – отвечает Па. – Хватит с меня долгой жизни. Войны, Сталина, вселенской русской дури и еще этого кризиса...
– Скажи, как на духу, разве нам плохо вместе при всем этом прожитом и проживаемом?
– Так ведь это единственное, что у меня есть. Наше с тобой – мы. И это много. Ради этого стоит просыпаться. И еще ради него. Видишь, он тут как тут...
И Па треплет меня за холку. Я мурлычу в ответ.
– Вот бы понять, про что он мурлычет, перевести бы это на человеческий язык. Как ты думаешь, дойдет до этого наука?
– А зачем? Ты, что ли, так его не понимаешь? Слова ничего не упрощают и не облегчают. Они, наоборот, все подчас испохабливают.
– Давай мурчать...
– Я бы не возражал. Если бы не великая литература, то я бы с удовольствием забыл слова. Помнишь великого-развеликого Маяковского. Начинается так: «Слова у нас до важного самого в привычку входят, ветшают, как платья...» Сразу думаешь, какой умница! А он возьми и ляпни: «Хочу сиять заставить заново величественное слово партия». Тут уж впору не слова забыть, а забыть напрочь этого поэта. Не хочу при коте ругаться. Опозорил, сволочь, имя Гоголя и Чехова.
Я знаю, где у них на полке Гоголь, а где Чехов. Гоголь на верхней, и я только смотрю на него снизу вверх. Чехов внизу, мне по росту. Я знаю его запах – следы маминых пальцев.
Я люблю, когда книги в руках Ма и Па. Я тычусь в них, они по-разному пахнут, книги. Их у нас тьма. На них по-разному реагируют люди. Почтальонка, что приносит пенсию, покровительственно, она как бы позволяет им тут жить, у этих старых дураков. Ее подписи на бланках я понимаю именно так: Разрешаю. Соседка презирает книги – это же надо, говорят ее глаза, сколько они накопили в себе пыли. А сосед насмешливо: чем бы, мол, старики не тешились... Он из тех, кто страдает, видя плачущих стариков. Ему хотелось бы всем им помочь, но их так много, а он всего один, и он бежит быстро прочь, прочь от старых медленных лиц. Вот потискать в коридоре меня – самое то для него. Как прекрасны, думает он, ухоженные коты и отвратны плохо пахнущие старики. Но лучше про это не думать, не думать, не думать, и он захлопывает свою дверь. На этот стук всегда откликается придурошным лаем Тошка. И я тороплюсь уйти от этого юного недоумка. А что, если попробовать и взять его на форум? Ну разве что тайно, очень тайно, хотя от его запаха не спрятаться, не скрыться. И я уже жалею обделенного судьбой Тошку, не знающего прекрасного параллельного мира.
Когда я возвращался домой ночью, меня догнала Муська.
– Ну, как они там? На жизнь им хватает? Или тебе не до того, думаешь больше о себе?
Мне хотелось дать ей пощечину. Но она успела сказать: