Нигде у поэта мы не находим хоть одной фразы, одной беглой мысли, касающейся сексуальной любви. Никакой другой поэт не был так чужд эротике, за исключением, возможно, Шеербарта[23]. Нигде не найдем мы также и следа социального чувства. И все же в груди его бьется сердце, жаждущее любви, и он испытывает непреодолимую потребность излить свою любовь. Однако он не может любить человека, ибо всегда и везде видит мелкие отталкивающие стороны, заставляющие опуститься любовно протянутую руку и ласковое слово замереть на языке. Стремление к добру, любви, обращается на животных: он ласкает собаку, кормит голодного кота, он благодарен за преданный взгляд и довольное мурлыканье. Насколько поэт сознавал все это, явствует из его рассказа «Черный кот», где он подчеркивает свою любовь к животным и называет ее главным
У Эдгара Аллана По, воплощенного Родерика Ашера, как у ангела Исрафила в Коране, вместо сердца была в груди лютня[24]. Когда он смотрел на любимую жену, сердце его рыдало, и лютня пела чистые песни тоски, чьи звуки отдавались нежнейшей музыкой — чистые песни о Морелле и Беренике — Элеоноре и Лигейе. Та же внутренняя музыка, что трепещет в «Вороне» и «Улялюм» и является, быть может, высочайшим достижением искусства, звучит в этих поэмах в прозе. И слова, которыми сопроводил поэт «Эврику», свой опыт о Вселенной, относятся и к этим звукам: «Они не могут умереть: — или если какими-либо средствами будут затоптаны ныне так, что умрут, они снова восстанут для Жизни Бесконечной».
Да, в них — вечная ценность; они будут жить на протяжении того краткого промежутка времени, что мы, смертные, называем вечностью, и это наивысшее, чего когда-либо, ныне и присно и во веки веков может достичь человек.
Ни в какое иное время поэтическая ценность Эдгара Аллана По не была выше, чем в наши дни, ибо именно наше время может многому у него научиться. Сегодня По больше не предстает «проблемой», это явление, которое ясно открывается каждому, кто способен видеть. Осознанное искусство интоксикации, подчеркивание важности техники, четкое понимание парнасских художественных принципов в самом широком их смысле, убедительная и доходящая до крайности демонстрация величайшего значения внутренней музыки для всей поэзии… все эти моменты в отдельности мы можем найти у многих других, но во всей полноте и глубокой взаимосвязанности они никогда не были так осознаны и применены на практике, как сделал это поэт из Новой Англии. И поскольку именно эти моменты в
Еще поют соловьи, и в их горлышках трепещет голос поэта, которого я люблю. Легкий ветер складывает крылья, и листья вязов перестают шелестеть. Даже быстрые ручейки замирают в своем течении: парк Альгамбры прислушивается к пению соловьев. Сотни лет эти сладкие звуки убаюкивали по вечерам древние башни и стены — и сегодня они поют свою вековечную колыбельную, знакомую и все же иную. В ней бьется сердце мертвого поэта, и соловьи поют
Сумерки дышат в вязах, и легкие туманные тени поднимаются из гущи лавров, долгой чередой слетают вниз из призрачного мавританского замка. Тени все ближе, вот они усаживаются вокруг на мраморных скамьях. Я знаю, кто они: поэты Гранады, евреи и арабы. Рядом со мной сидит Габироль, чуть подальше Ибн аль-Хабиб и ибн Эзра. И Иегуда бен Галеви, и Мухаммед ибн Халдун, и Ибн Баттута[25] — сотни мертвых поэтов слушают пение соловьев. Они знают,