Читаем Единая-неделимая полностью

Оружьем на солнце сверкая,Под звуки лихих трубачей…По улице пыль подымая,Проходил полк гусар-усачей…

— Ершов, откуда это? Что это?

— Романс новый. Капельмейстер из Петербурга выписали. Только что разучили…

Вянет бухлый и сырой осенний день. Сумерки наступают. Слышнее далекие пушки. Огонь редкий. Настоящего боя нет, а так, огрызаются немцы перед вечером. Играть темно. Свечей не захватили. Играют на память марши и танцы.

В шестом часу, в непроглядной темноте ехал к обозу Ершов. За ним уныло шлепали по грязи трубачи. Пьяный Гордон икал.

Когда они въехали в деревню, в которой стоял обоз, у крайней избы, где помещался околодок, открылась дверь и в пролившемся на улицу свете показался белый платок:

— Ершов, это вы?

Валентина Петровна вышла на улицу, ступая по грязи.

— Я ожидала вас. Что поручик Эльтеков?

— Сегодня утром схоронили.

— Я так и думала. Мне писали: осколок в два дюйма пробил живот. Его даже и сюда привезти не могли. А еще кого?

— Корнета Мандра хоронили.

— Не знаете, как убит?

— За «языком» охотником ходили. Наш трубач Сисин еле тело отбил, на себе притащил. И четверо солдат убито их же эскадрона.

— А Морозов?

— Ничего. Я неосторожность имел «Ночь» Рубинштейнову заиграть. Их благородие разрыдались, ваш супруг и штаб-ротмистр Черевин увели их благородие на улицу, под дождь.

— Нервы это… А Тоня что?

В этом уменьшительном имени было какое-то трогательное доверие к Ершову. Ершов понимает, что он для Валентины Петровны уже не нижний чин, но как бы ее друг и товарищ ее мужа. На мгновение какой-то теплый ток пробегает в нем к сердцу, но он гонит его и говорит сухо:

— Вам кланяются. Письмо вам написали, а приехать, сказывали, никак невозможно, наградные листы составляют. Я слыхал: они первый эскадрон получают.

— А граф Берг?

— Откомандировываются в штаб армии.

— Ну, спасибо, Ершов. Завидую вам. Вы хоть их всех, героев наших, повидали!..

В тесной избе, где стоят трубачи, душно. Трубачи снимают мокрое белье и переодеваются. Ершов лежит в углу на снопах соломы.

«Ну, жизнь, — думает он. — Утром панихиды, — похоронные марши, а потом вальсы и польки. Почему разрыдался Морозов? У них — нервы. А у меня?» Ершов долго думал об этом и пришел к тому заключению, что страх за жизнь у него есть, а вот нервов — нет. «Ну, скажем; умерла бы Марья Семеновна… Ну, велика ли беда, лучше бы отыскал. Они, те… любят… А я… Я хочу ее, в дом, как хозяйку, как «барыню», хочу тело ее свежее мять, щеки пухлые, розовые целовать, хочу спичку зажечь, папироску закурить да спичку к ее губкам поднести. «Муся, задуйте», — и смотреть, как маленькие губки сердечком сложатся и Муся спичку задует. Лоб наморщит, глаза станут сурьезные, ну, чистый ребенок… А умерла бы Марья Семеновна — ну, что же? Все там будем… Что же, или у тех душа другая? Так путано все это на свете выходит, что и в толк не возьмешь и не поймешь, что и почему. Кабы научил кто, кабы рассказал все толком. Почему все это так делается? Откуда война? Почему господа и крестьяне? Почему офицеры и солдаты? Почему мы разные и чувствуем по-разному? Почему не понимаем друг друга?.. И никогда не поймем!»

XVIII

Такие мысли часто сверлили голову Ершова. Он сравнивал себя с другими. «Вот, — думал он, — живу я с трубачами, одною жизнью, из одного котла хлёбово хлебаю, а они одни, а я другой. Возьмем унтер-офицера Гордона. Кто он есть? Сын петроградского ремесленника и кантониста их полка. Ему одно: напиться — и спать. А ведь он артист! На баритоне с ним дуэт из «Евгения Онегина» любо-дорого играть, каждую ноту воспринимает, а придет с игры — напьется и ляжет. И мечтаний о будущем у него нет. Как-то я говорю ему: «Вы, Сергей Петрович, так навеки в полку и скиснете?» — А он отвечает: «А чем плохо? Играть силы не станет, господа не забудут, в какую ни на есть богадельню определят, буду лежать на постели, да пиво пить». Ему только бы пиво было и весь свет ему прост и хорош. А про рядовых трубачей и говорить не приходится. Одна мечта — домой. Их война не тем напугала, что убить могут или какое там лишение, а им то неприятно, что неизвестно, когда теперь домой попадешь. «Играть-то дома будете?» — «Что я, пастух, что ли? Да и струмента настоящего нет». Верно в станице писарь сказал: долдоны необразованные. А иной и подписать фамилию не может, сучит карандаш, муслит аж в пот его бросит. А талантливы, черти, — в год инструмент осилят. Что же это за мир такой? У одних, значит, душа грубая, у других совсем иная. Тогда где же справедливость Господня?

Дед Мануил когда-то толковал притчу о талантах. Говорил, — кому много дано, с того много и взыщется, — большому кораблю большое и плавание. Ина слава солнцу, ина слава луне, ина слава звездам, звезда бо от звезды разнствует во славе.

А Ляшенко учитель, тот так учил: все люди одинакие родятся, всем одинаково светит солнце и всем, значит, все надо поровну. А нигде этого «поровну» нет. А между тем есть какая-то как будто справедливость, только другая она.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже