Монашки продолжали молчать. И опять раздался за спиной громкий, со старческой хрипотцой голос игуменьи Авдотьи:
— Не хлебом единым жив человек.
— Чем же еще? — Вахромеев живо обернулся: кажется, наклевывалась возможность поспорить. Пусть хотя бы только с одной игуменьей. — Чем еще жив человек?
— Помыслами, верою, благостию своею, — врастяжку сказала мать Авдотья. — И еще греховностью, потому как мир лежит во зле, торжествуют в нем сыны Каина. А мы, дети Авеля, не признаем дающих и вершащих. Грядет великий суд божий и почтение тогда сотворит господь ко всем живущим на земле, к обременным и страждущим. Старые небеса погибнут сожигаемые, все растает. Будут небеса новые с землей новой, и все земное обновится. Всякое естество человеческое уравняется, перегородки между людьми огонь поест. Установятся новые порядки, перестанет человек ненавидеть человека и наступит царствие божие на земле, царства мира и радости…
— Стой, стой! — возмущенно закричал Вахромеев. — Ты мне, бабушка, проповеди не читай! Ты не отвлекайся, а говори по существу. По конкретному вопросу.
Послышался неровный шум, толпа тихо, осуждающе загудела, зашевелилась, и в задних рядах медленно выслаивался коридор, узкий просвет. Вахромеев увидел в этом образовавшемся пятачке странную белую фигуру и сперва смутился, не понимая, в чем дело. Потом сообразил: «на митинг», оказывается, явилась преподобная Секлетинья, прямо в саване восстав из своего обжитого долбленого гроба. Она шла, как привидение, не слышно, не быстро и легко — на негнущихся ногах, будто слегка парила над землей. У старухи был немигающий шалый взгляд, который она вперила в крест, сжатый вытянутой жилистой рукой.
— Чую антихриста, вижу два рога антихристова… — Старуха говорила негромко, жарким ненавидящим шепотом.
Пока Вахромеев бестолково глядел на происходящее, старуха приблизилась, неожиданно дико взвизгнула и огрела оратора увесистым деревянным крестом. От второго удара председатель успел увернуться, но тут в него полетели камни, свечи, какие-то палки. Он метнулся с крыльца вправо: здесь было свободное узкое пространство; с кавалерийской лихостью перемахнул через тесовый забор и удивленно-обрадованно замер — на лужайке мирно пасся его оседланный и стреноженный Гнедко! Осталось лишь растреножить коня, взнуздать и вскочить в седло.
…Наступила сушь. Солнце ярилось с утра до вечера, тайга парила, дышала сизым маревом, дурманящим духом вздыбленного буйного разнотравья; сладким тленом моховых грибников и черничных полян. Вяли в логах покосные угодья, чередой и чистотелом зарастали монастырские огороды — старицы вторую неделю исступленно готовились к «святой гари». Таскали из лесу валежник, тщательно обкладывая им сруб моленного храма, отбеливали на речке холсты для непорочных саванов, готовили толстые восковые свечи. Ждали второго прихода антихриста, с появлением которого и будет возжжена «гарь святого искупления».
В ночь на пятницу из обители сбежала Фроська. Собрала все манатки в торбу, даже деревянные чашку с ложкой прихватила, а псалтырь демонстративно бросила на пол, в сорный угол близ двери.
Побег обнаружился только утром и никого особенно не удивил. Ни гнева, ни сожаления старицы не выказали: уж больно злоречива да занозиста была девка. Такой в инокинях не век вековать.
3
Черемша гуляла троицу. С утра поселковская комсомолия прошлась шумным «антирелигиозным маршем»— под треск барабанов и неистовое дудение горнов — от школьного двора, через пустую базарную площадь, вдоль единственной Приречной улицы. Несли разноцветные плакаты, а жилистый Степка-киномеханик держал во главе колонны фанерного попа — страшноватого, вымазанного дегтем, с патлатыми соломенными волосами.
За поскотиной, на Касьяновом лугу, попа спалили в огромном костре. Пели песню «Наш паровоз» и читали гневные стихи Демьяна Бедного против попов и монахов.
Старухи староверки плевались, заслышав горны — «антихристовы трубы», хотя на Степкиного дегтярного попа смотрели равнодушно: все местные кержаки были беспоповцами, так что сожжение церковного чина не волновало их ни с какого боку.
Уже к полдню зашевелилась, понемногу загомонила Черемша, несмело забренькала, будто застоявшаяся лошадь, встряхнувши сбруей. По тесовым подворьям кое-где уже пиликали гармошки, а с яру, из-под повети крепко рубленного троеглазовского пятистенника, полилась нестройная полутрезвая песня.
Грунька Троеглазова выходила замуж за немца — инженера Ганса Крюгеля — в поселке, переиначив по-местному, его называли Ганькой Хрюкиным, а на строительстве — Американцем.
Ганс Крюгель был мужик видный из себя, заметный. Носил шляпу, спортивный френч, замысловатые штаны с вислыми боками и ярко-желтые краги над коваными добротными ботинками. Черемшанских собак эти краги приводили в ярость, поэтому инженер всегда появлялся в селе с увесистой заграничной тростью.
Крюгель работал на стройке с самого начала, однако за три года русский язык так и не изучил как следует, за исключением ругательств — они нравились ему своей наивной витиеватостью.