Скорый в Банска-Бистрицу отходит только вечером. Это плохо. В кармане у меня всего четыре кроны. Тетя Валика в Бистрице заплатила бы за меня, а вдруг какая-нибудь гиена в образе проводника высадит меня по дороге, в Трнаве или в Жарновце? Если бы днем, тогда мне неважно, будь что будет, но посреди ночи мне что-то не хочется. Ночь в чужом городе — должно быть, это ужасно? С Йожо Богунским ночью ничего не случилось, и со мной не случится. А если и случится, что ж… Мне все равно. Домой все равно не вернусь.
Теперь меня уже, наверное, ищут. А может, и нет. Думают, что я у кого-нибудь из подруг. И трясутся, что я на них жалуюсь. Вот этого я никогда не делала и впредь буду молчать. До могилы. Или до похорон — на похоронах я бы с удовольствием кое-что сказала, если бы это было возможно. Если б можно было, поднялась бы я из гроба и сказала бы при всех: «Видите, родители, теперь вам больше не нужно бояться позора». И сказала бы я это вовсе не злобно, не мстительно, нет, я бы сказала это спокойно и спокойно легла бы обратно в гроб, чтобы никто не подумал, что смерть моя — просто шутка и опять можно меня обижать. Очень бы мне хотелось внести такое разнообразие в свои похороны, только это вряд ли удастся. Вообще, в последнее время ничего мне не удается. Например, с того самого вечера мне не удалось встретиться с Имро. Красней сколько хочешь, проклятый туман, я не дам себя обмануть красным заревом — мне и смотреть не надо, я знаю, что это вспыхнула дурацкая неоновая юбка на рекламе магазина грампластинок. Почему не играют кубинские мелодии без слов, почему не ставят пластинки с джазом — откололи бы мы в тумане твист, и никто бы нас не видел. Не видел бы меня никто, не возмутился бы испорченностью молодежи, даже никто не сказал бы: «Как дела, ласочка?» А если бы играла музыка, никто бы не боялся зарева в тумане, потому что все сразу угадали бы, что это пылает дурацкая юбка на рекламе. Пылает средь бела дня, ведь еще светло, и фонари не зажгли, а красная юбка — как привидение, и как привидение — голубой кавалер. В тумане это выглядит так, словно зажгли газ по меньшей мере в семидесяти конфорках. А вот появилось и зеленое привидение, зеленая призрачная блузка, теперь не хватает только того, кто бросил бы в тумане камень, чтобы страшно зазвенели идиотские неоновые трубки, и стеклянные танцовщики рассыпались бы, упали в гнусную слякоть. Ха! Твист, твист, лал-ля-ля-ля-ля, твист, твист, папочка… папка, папочка, отец испорченной дочери, сегодня ты бы сказал ей что хотел! Даже не вместилось все в моей испорченной голове. Факт, испорченной! Я ведь и сейчас думаю о мальчиках, об одном мальчишке, и если бы встретила его, пробродили бы мы с ним до утра… Но знаю — не встречу. Раз нету его здесь, значит нигде его нет. Исчез, не оставил следа на поверхности земли… Не встречу! Если бы еще играла музыка, но раз молчит она в тумане — значит не встретить мне его! А как я этого хочу… Вот и вся моя испорченность. Хочу, очень хочу разговаривать с ним, и, может быть, я бы все ему рассказала. Он обязательно понял бы, потому что и ему трудно живется. Его хоть отец не оскорбляет, раз не живет с ними. Мама — это другое дело. Другое, но порой то же самое. Сегодня моя мама соглашалась с отцом, добавляла от себя что могла: про бикини, про грубость к бабушке, а что касается Имро, то здесь она оказалась худшим предателем, сказала, что я слишком рано начала плакать из-за юношей. Она так и сказала — «юношей», а не «мальчишек». У нее тонкая душа. Тонкая и предательская. Выдала то, что знали только она да я. Воспользовалась случаем, перекинулась на сторону отца и на одном с ним корабле — ура, вперед против собственного ребенка! Никакой пощады! Если так дальше пойдет, то через год с нею — со мной! — уже никто не сладит! Ой-ой-ой, боже мой! Через год…
Буфет самообслуживания был набит битком. Чай стоил крона двадцать, и это был не чай, а та же бурда, словно носки в кипятке вываривали, как тогда, когда мы были тут раз с Евой и Иваном; тогда мы едва спаслись бегством от кассирши, которая хотела стукнуть Ивана за эти «носки». «Вы лучше варите приличный чай, — крикнул он ей с порога, — и не придется вам тогда мучить невинных детей за то, что они говорят правду!» Мы ушли, но слышали еще, как одни смеются, а другие возмущаются и ворчат, что нас надо отправить в исправительный дом. Это за правду-то?!
Сейчас никто не смеялся и не ругался. Почти все люди вокруг меня чихали и сморкались. Я сумела-таки выпить чай и еще взяла за крону холодного лимонаду. Он был как лед, но именно этого мне и хотелось, чтоб внутренности мои заледенели. Это было как раз по мне.