Она думала о нем часто, прикидывала, понравились бы ему Павел и Женя и понравился бы он им. Раза два перечитала его сумбурное письмо и, наконец, поняла, что в их странных отношениях они более всего не доверяли себе.
«И слава Богу, миновало, а ведь могла натворить непоправимое».
В последний раз перечитала письмо на скамейке у замка Шарлоттенбург в день перед отъездом.
Погода была странной — воздух насыщен легким водяным паром и огромные окна замка, где рано зажгли свет, тепло светились.
Женя и дети кормили ручных белок орешками, которые продавали тут же на лотке. А она вдруг очень спокойно подумала, что все это — золотые окна, и смех детей, и колыхание пара в дебрях нарочито живописного кустарника, все это для нее в последний раз. Все это остается здесь без нее, и письмо Эриха должно остаться здесь, дело не в осторожности, просто оно принадлежит этому миру, как и тот, кто его написал. Только этому. Она медленно порвала письмо, встала и отнесла клочки в урну. Когда уходили из парка, Женя почему-то оглянулась несколько раз, а потом сказала как-то слишком спокойно:
— Напрасно ты выбросила обрывки. За нами наверняка следят, — и, продолжая идти так же спокойно: — ты знаешь, твой приезд, твоя жизнь в нашем доме сблизили нас с Павлом, странно, но это так… Родим еще одного ребенка, авось, все наладится. Все равно деваться некуда.
На перроне серой прокопченной громады Ост-Банхофа они молчали, только глядели друг на друга. Проходящие мужчины оборачивались на Женю, она с великолепным равнодушием не замечала их восхищенных взглядов.
«Какая сила в этой женщине. Разве можно подумать, что эта холеная красавица родила в Норильске в чуме близнецов, они умерли. Она пробыла всю экспедицию…»
Расцеловались, Женя осталась на перроне, а Павел вошел с нею в купе:
— Едешь одна. Все правильно. Да, чуть не забыл. Это тебе лекарство от страха, — он опустил в карман ее пальто что-то тяжелое.
— Что это?
— Вальтер. Почти игрушечный — шесть на тридцать пять. Нет, нет, сейчас не смотри.
— Зачем он мне?
— Ну ведь у всех есть, пусть и у тебя будет.
— Тебе уже тридцать шесть, а ты так и остался мальчишкой, который был счастлив оттого, что его отправляют на фронт, где можно пострелять.
— Это я перед тобой и Нюрой красовался, а вообще-то мне было не по себе. Ладно. Береги себя сестренка, такая как ты у меня — единственная.
Женя дала ей в дорогу невозвращенца Дмитриевского «О Сталине и Ленине» и рукописные списки запрещенного Есенина. Дмитриевского читать было скучно: в восхвалении Иосифа просвечивали страх и расчет.
На этих строчках она остановилась и стала смотреть в окно. Забытое чувство тоски подползало к сердцу, краски мира линяли, и она уже без прежнего интереса разглядывала аккуратные домики, сады, поля со скирдами. «Тоску надо полюбить, тоску надо полюбить», — стали выстукивать колеса.
«Но ведь полюбить ее можно только с веревкою на шее. Как страшно он предугадал свою смерть. Что такое свей? Наверное, что-то связанное с песком».
Она вынула из кармана пальто маленький пистолет. Держать его в руке было приятно, не то, что некрасивый маузер, который в Царицыне дал ей Иосиф. Маузер был страшный, а этот — уютный; его можно носить в сумочке.
«Нет, уж лучше Дмитриевский. Интересно как о Ленине».