— Это твой настоящий день рождения.
— Действительно. Ну и что?
— Нельзя было сегодня взрывать. Это плохо, это очень плохо.
— Да ведь это ты писала мне, что величие глав уничтожено. «Величие» в кавычках. Не я выбирал площадку для Дворца, ее выбрали архитектор, но и здесь у тебя виноват я.
— Зачем этот Дворец?
— Тоже идея твоего Мироныча, не я, не я, не я!
— Он ведь не сказал сносить Храм.
— С тобой хорошо говно есть «сказал, не сказал». Что это меняет?
— Ничего. Ты прав, ничего не меняет.
ГЛАВА X
Когда Сергей Миронович ушел в комнату, будто погасили свет и вернулось неотвязное: «Завтра ему объявят приговор»..
— Был чудный вечер, — сказала Полина, прощаясь в коридоре. — И, главное, без этих болезненных разговоров. Иосиф вас обожает — дорожите этим, — уже шепотом на ухо.
Она вернулась в столовую. Иосиф расхаживал вдоль стены, куря трубку.
— Ты сегодня удивительно красивая. Это платье тебе идет. Надень его восьмого.
— Хорошо.
— И замечательно пела. Спасибо.
— Почему спасибо ты ведь помог мне и был таким чудесным хозяином, рассказывал такие смешные истории.
— Самую смешную забыл. Про писателей. Давай еще выпьем, сядь, посуду уберет Каролина Васильевна.
«Завтра ему объявят приговор».
— Красное, белое? Или смешать.
— Лучше белое. Так что же писатели?
— Какие же это ничтожества! Мы с Лазарем получили удовольствие, наблюдая их возню. Один лишь оказался мужиком, да и то баба, Сейдуллина. Напились, как свиньи. Идиот Зазубрин сказал, что я рябой. Сравнил меня с Муссолини, в хорошем смысле конечно. Ведь идиот полный! А другой Никифоров фамилия, закричал на весь зал, что надоело за меня пить, говорит миллион сто сорок семь тысяч раз пили.
— Да не может быть! Безумству храбрых поем мы песню. Так и сказал миллион сто сорок семь тысяч? Я думаю — больше.
— Так и сказал, — он смеялся, смахивал слезы. — А Леонов подошел и попросил дачу. Я сказал: «Займите дачу Каменева» и ведь займет. Иди ко мне, сядь вот так.
Усадил на колени.
— Как хорошо ты пахнешь, что это за духи.
— Женя подарила. «Мицуко» называются.
— У Жени вкус во всем. Помнишь, я тебя посадил на колени, тогда на Забалканском.
— На Сампсониевском. Конечно, помню. «Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад».
— Чувствуешь? Сейчас тоже самое.
— Я не могу. Надо заниматься дипломом.
— Ну, ну, не вырывайся, сиди спокойно. Давай еще раз споем ту песенку, очень уж хороша.
— Дети спят.
— А мы тихонько. Давай. Тогда отпущу, честное слово коммуниста.
«Может, спросить у него, каким будет приговор? Нельзя! Нельзя!»
— Давай, Таточка!
— Теперь я.
пропел удивительно точно хриплым тенорком. Она соскользнула с его колен, принялась составлять на поднос посуду.
— Истинный песнопевец, — прошептала Мяка, остановившись в дверях.
Он погрозил ей пальцем и вступил снова.
Последние слова произнес с такое подлинной тоской, что она замерла с тарелкой в руках. И очень тихо, почти речитативом:
Было понятно: пьян, отсюда сентиментальность и пение среди ночи, но сердце сжалось от незатейливой песенки, и на глазах выступили слезы.
Она торопливо унесла поднос на кухню. Каролина Васильевна стояла, прижав руки к груди, растроганно улыбаясь.
— Как же вы прекрасно поете вместе. Прекрасная пара, вы просто созданы друг для друга.
— Мы просто много выпили, — она поставила поднос на стол. Подошла сзади, погладила плечо сухощавой, с высокой затейливой прической, добрячки и чистюли, деликатнейшей и умнейшей домоправительницы своей. Тихо сказала:
— Каролина Васильевна, все может случиться. Вы и Мяка… Не оставляйте детей, дайте мне слово.
Не оборачиваясь, Каролина поймала ее руку.
— Я даю вам слово. Если вам это важно, его даю.
Это все — безумие. Это пение, этот ужин, этот поцелуй на ночь. Между ними теперь лежит тайна. Они притворяются, делают вид, что не знают об этом, она тоже научилась притворяться.
Притворяется, что не читала его тезисов к пленуму ЦК, и он притворяется, будто случайно оставил их на письменном столе.