Он обнял ее за талию и уговорил прогуляться с ним под фруктовыми и оливковыми деревьями до стены, ограждавшей сад. Они остановились там, на старой террасе, сооруженной давно, быть может, не одно столетие тому назад, для какого-нибудь купца или мудреца из древней Флоренции, бежавшего от зловония и бунтов из большого города сюда, где воздух чист и глазу открывается широкий горизонт. День догорал, нагромождая на краю неба малиновые облака и все глубже погружая в фиолетовые сумерки город и долину, — это был час, описанный многими с бесконечным восторгом. Но для этих детей восемнадцатого века симфония из природных красок и теней едва ли существовала. Если на них как-то и влиял окружающий пейзаж, то лишь умиротворяюще — такое чувство нисходит на людей самых разных поколений с ежедневным угасанием земного света. По молчанию Анриетты и собственному ощущению Казанова понимал, что их жизни достигли кульминации. Как странно, думал он, что им нет надобности говорить что-либо друг другу — вполне достаточно того, что они вместе.
Он склонил к ней голову и увидел прямо перед собой ее лицо, которое она инстинктивно приподняла, — губы их встретились.
Неделя, а то и десять дней прошли в подобных прогулках, невинных и в то же время уединенных. Любому, знавшему Казанову в дни его побед, этот Казанова показался бы столь же противоестественным, как рыба, поселившаяся и спокойно живущая в ржаном поле. Не хватил ли его солнечный удар, что он довольствуется столь невинным времяпрепровождением в эти весенние дни, когда вся Тоскана в цвету, днем поют птицы, а ночью перекликаются, квакая, лягушки, и не требует ничего большего, кроме добрых взглядов, ласковых слов и поцелуев, по-сестрински нежных и вовсе не страстных? Получая письма от друзей из Венеции, он лишь пробегал их рассеянным взглядом — так человек, случайно заплывший на Острова Счастья, где люди живут вечно, мог бы читать пачку писем, дошедших до него из мира жестоких борений. Письма оставались без ответа. Его звал картежный стол, и Казанова впервые не откликался на зов этой сирены. Он считал, что стал другим человеком, и, все глубже погружаясь в атмосферу, когда сердце говорит сердцу, не отдавал себе отчета в том, что, так сказать, заново проходит проторенный путь эротики, получая удовольствие от того, что у него не хватало терпения — при избытке реализма — познать. Если бы кто-то посмеялся над ним — ему это было бы безразлично, что говорит о серьезности его намерений и о том, какое удовольствие он получал от новой для него ситуации.
В том, что Казанова на протяжении этого романа был более чем щедр — а таким он бывал всегда, — нет ничего удивительного, однако на сей раз он превзошел даже самого себя, засыпав Анриетту всевозможными подарками, новыми туалетами и цветами, невзирая на ее протесты, а порой и раздражение.
— Я ничего не могу с собой поделать, — как бы извиняясь, говорил он, и это была чистая правда.
Такова уж Немезида
[73]убежденного материалиста, что он может выражать свои чувства лишь материально. «Однажды Данте готов был взять кисть и написать ангела…» А Казанова? Нет. Однако и он, принимая во внимание его темперамент и оковы возраста, познал в поцелуе бессмертие и, знай он, что может потерять весь мир, охотно расстался бы с ним ради Анриетты.И кто же, как не Чино, добродушный Чино, который по суровому велению судьбы был чуть ли не сводником и потому оберегал свою честь даже в малом, — кто же, как не Чино, невольно положил конец самым сладостным дням в жизни Казановы или, вернее, извлек его из мира грез и идеальной любви и снова бросил в реку реальности. Чино, которому было поручено приготовить еще один пристойный и уединенный приют, где парочка могла бы играть до осени в Дафниса и Хлою
[74], вдруг заартачился. Темперамент итальянца вскипел, голос зазвучал пронзительно и капризно, когда он принялся подсчитывать на пальцах, сколько невинных — да таких ли уж невинных? — с издевкой добавил он, — свиданий он, Чино, гражданин Флоренции, устроил им просто по дружбе (он забыл про дукаты), рискуя тем самым своей репутацией у соседей.— Фьезоле, Галуццо, Ла-Ромола… — перечислял он своему патрону все дальние пригороды, не пропустив ни одного из названий, навеки окруженных теперь для Казановы ореолом. А затем, спустив Казанову с облаков в реальности земной любви, наивно добавил: — Почему бы синьору не найти синьоре красивый дом или апартамент…
Под выражением «come Cristiani»
[75]эти вечные идолопоклонники-этруски подразумевали не людей, воспитанных в страхе божьем и слепо блюдущих таинства и десять раздражающих заповедей, а всего-навсего Платоновых бескрылых двуногих — Мужчину и Женщину.