Читаем Единственный свидетель - бог полностью

В половине третьего мы поднимаемся и следуем в костел послушать заупокойную мессу. Ничего интересного в этом, разумеется, нет, но мы идем, поскольку существует мнение, что на похороны приходит убийца, чтобы кинуть прощальный взор на дело своих рук. Сомнительно, конечно, но такова сила предрассудка и надежды: вдруг среди лиц, отдающих последний долг несчастному Жолтаку, проявится одно, искомое - чем черт не шутит.

Мы немного опаздываем - ксендз Вериго уже читает скорбную молитву. Насколько я понимаю церковные установления, он совершает грех, ибо Жолтак, наложив на себя руки (ксендз обязан думать именно так), согрешил перед господом, не испил до дна отмеренную ему чашу страданий - вдруг на дне ее, в последнем глотке, была намечена ему радость необыкновенная. Поведение ксендза меня несколько смущает: то ли он угадывает истину, то ли им движут некие непонятные мне возвышенные соображения.

Гроб стоит на помосте, горят свечи; согласно христианским представлениям душа Жолтака сейчас наблюдает творимое прощание, чтобы запомнить пристойное или непристойное поведение присутствующих, которое зачтется им в день страшного суда. Присутствует человек двадцать пять; из наших знакомых, помимо ксендза, Буйницкие и органист, он при органе. Остальные, судя по выражению лиц, родственники и записные участники любых похорон, у которых скорбное чувство неиссякаемо, как родник.

Ксендз подает знак органисту, и под сводами костела плывет траурная песня, посвященная Жолтаку, - честь, заслуженная благодаря смерти. Если бы два дня назад Жолтак сказал: "Пан ксендз, распорядитесь, чтобы Луцевич сыграл для меня реквием", - ксендз подумал бы, что тот сошел с ума. Печальные звуки органных труб действуют на нервы и мне; мой взгляд блуждает по лицам, обратившимся в маски, - все они в приемлемой мере соответствуют эталону кручины. Совершенно неожиданно - словно укол иголкой - испытываю вину перед Жолтаком, прозрение некоего касательства к этой смерти, какой-то своей ошибки или оплошности, имевшей место и сыгравшей фатальную роль. Мистика, думаю я, влияние звуков, похоронный стереотип - сейчас все чувствуют себя виноватыми.

Меж тем угасают последние аккорды, в наступившей тишине ксендз Вериго творит короткую молитву, четверо мужчин поднимают гроб, и все движутся к выходу.

Мы с Сашей направляемся в гостиницу, молчим, вернее, я молчу; Саша что-то говорит о своих костельных впечатлениях, но я его не слышу, потому что пытаюсь проследить генезис ущемившего меня странного чувства виноватости. Я детально восстанавливаю в памяти встречу с Жолтаком, что спрашивал у него, что он отвечал, как смотрел в глаза, что слышал ксендз, что он говорил, как глядел на Жолтака и так далее. Анализ воспоминаний поглощает меня, и я бреду за Локтевым, как слепец за поводырем, с той только разницей, что Саша меня за руку не держит.

Неожиданно Локтев останавливается, естественно, и я останавливаюсь, и оказывается, что перед нами стоит почтительная фигура - художник Петров.

- Здравствуйте, - говорит он весьма вежливо. - Я хочу спросить, можно ли мне уехать?

- Что, что? - спрашиваю я недоумевая и сердито. - Что вы хотите?

- Я хочу уехать домой!

- Нельзя! - отрезаю я. Почему нельзя, я еще не знаю, в моих планах ему покамест место не отведено, но интуиция требует сказать ему "нельзя".

- А когда будет можно? - тоскливо допытывается художник.

- Завтра! - почему-то говорю я и непонятно для чего уточняю: - В половине первого.

- Ага! - только и находится произнести художник и удаляется в смятении.

Локтев недоумения не высказывает, он думает, верно, что я сказал "завтра", не думая по рассеянности, чтобы не вести лишний разговор; мог так же сказать "сегодня" или "послезавтра". Но слова мои отнюдь не случайны, как может показаться на первый взгляд, они продиктованы дозревающим решением восстановить картину событий на месте преступления.

- Постановка завтра будет, - говорю я Локтеву. - Я - режиссер, ты помощник, и роль тебе какую-нибудь придумаем. Согласен?

ВЕЧЕР

В шесть часов Локтев, согласно своим обязанностям помрежа, обходит свидетелей - ксендза, Буйницкого, Луцевича, художника, Белова - и говорит им завтра к одиннадцати утра обязательно быть в костеле.

Старую Ивашкевич, дочь органиста и экскурсантов мы решили не приглашать - они статисты, их легко вообразить. Человека в сапогах мы пригласили бы с огромною охотой, но местонахождение его неизвестно. Выяснение этого обстоятельства как раз и является одной из задач эксперимента.

Одновременно я обращаюсь к Максимову с просьбой завтра в четверть первого прислать к воротам костела оборудованную машину и милиционеров при оружии. В костел им входить не надо, если они потребуются, их позовут.

Перейти на страницу:

Похожие книги

1937. Как врут о «сталинских репрессиях». Всё было не так!
1937. Как врут о «сталинских репрессиях». Всё было не так!

40 миллионов погибших. Нет, 80! Нет, 100! Нет, 150 миллионов! Следуя завету Гитлера: «чем чудовищнее соврешь, тем скорее тебе поверят», «либералы» завышают реальные цифры сталинских репрессий даже не в десятки, а в сотни раз. Опровергая эту ложь, книга ведущего историка-сталиниста доказывает: ВСЕ БЫЛО НЕ ТАК! На самом деле к «высшей мере социальной защиты» при Сталине были приговорены 815 тысяч человек, а репрессированы по политическим статьям – не более 3 миллионов.Да и так ли уж невинны эти «жертвы 1937 года»? Можно ли считать «невинно осужденными» террористов и заговорщиков, готовивших насильственное свержение существующего строя (что вполне подпадает под нынешнюю статью об «экстремизме»)? Разве невинны были украинские и прибалтийские нацисты, кавказские разбойники и предатели Родины? А палачи Ягоды и Ежова, кровавая «ленинская гвардия» и «выродки Арбата», развалившие страну после смерти Сталина, – разве они не заслуживали «высшей меры»? Разоблачая самые лживые и клеветнические мифы, отвечая на главный вопрос советской истории: за что сажали и расстреливали при Сталине? – эта книга неопровержимо доказывает: ЗАДЕЛО!

Игорь Васильевич Пыхалов

История / Образование и наука