Всегда скромный, Григ готов был увидеть много преувеличенного и даже смешного в том, что несет с собой слава. Человеку, не имеющему никакого отношения к науке, присваивают звание доктора наук, и целых три академии и два университета выбирают его своим почетным членом. Григ так и не мог понять, зачем его туда выбрали. Когда он стоял в актовом зале Кембриджского университета среди знаменитых ученых, профессоров и академиков, так как и его причислили к этим ученым, он чувствовал себя очень неловко и почему-то все время думал об оскалившемся черепе, который он видел в кабинете у ректора. Вид этого черепа с безукоризненными, крупными спереди и уменьшающимися по бокам зубами мог охладить любое честолюбие. «Доктор наук? — безмолвно вопрошал череп. — Нет, коллега! „Memento mori“[8]
».Григ взглянул на Нину, ища сочувствия. Она сидела в первом ряду с букетом цветов в руках. «Как тебе нравится? — говорил его взгляд. — Посмейся, милая, вместе со мною!» Но Нина, кажется, дрогнула: ее уже подкупили эти почести. «Ничего смешного не нахожу! — прочитал он в ее глазах. — Ничего нет смешного! Напротив, я нахожу, что они правильно поступили, эти умные люди!»
Когда они остались вдвоем и Григ стал комически описывать самого себя, растерявшегося среди ученых, а затем благодарно играющего «Ручеек» или «Бабочку», чтобы доказать, что и он причастен к науке, Нина невольно засмеялась.
— А ты сидишь, дорогая, со своим букетом и сияешь! Ты уверена, что «Бабочка» сто́ит закона Бойля — Мариотта! Не так ли?
— Погоди! — ответила Нина. — Во-первых, ты играл не только «Бабочку», но и сонату; во-вторых, не все профессора, которых мы там видели, непременно Бойли и Мариотты; в-третьих, дело не в роде занятий, а в общей пользе, которую вы приносите. Здесь ты нисколько не уступаешь им! В-четвертых, вот что я тебе скажу: художнику столько приходится терпеть в течение жизни, что, право же, никакая слава после этого не может показаться чрезмерной!
— И ученому приходится терпеть не меньше, — отвечал Григ.
Сбылись и другие предсказания Листа: пришлось Григу встретиться и с противниками своей музыки. Соотечественники, обвинявшие его в «измене» Норвегии и осуждавшие его «образованность», составляли меньшую группу. То были главным образом теоретики, собиратели песен, добросовестные этнографы и ограниченные музыканты.
Гораздо многочисленнее были так называемые «аристократы духа», которые считали себя единственными знатоками прекрасного. Эта замкнутая каста музыкантов заботилась о чистоте вкусов придирчивее, чем любые графы и князья — о чистоте рода. Музыку Грига они считали плебейской и не включали ее в свой список. Критики из этой среды намекали на то, что Григ, как и сама Норвегия, занимает слишком маленькое место на земном шаре, чтобы стоило о них много говорить.
Но эти музыканты голубой крови уже вырождались и постепенно утрачивали способность наслаждаться музыкой; одновременно с этим притуплялся и их вкус, которым они так гордились. Ничто их не удовлетворяло. Современная музыка им не нравилась оттого, что она не походила на классическую. Но однажды молодой Александр Зилоти, ученик Листа, презиравший, как и его учитель, всякую спесь, рискнул сыграть в присутствии «избранных» малоизвестное рондо Бетховена. Он не назвал его, и «знатоки» неодобрительно отозвались об этом сочинении, назвав его пресным и безвкусным. Только вычурное и непонятное могло вызвать одобрение с их стороны.
Все это предвидел Лист. Но Григу он предсказывал и другое: признательность людских сердец. И это предсказание также сбылось полностью и надолго.
Первые фортепианные сборники Грига были изданы в Лейпциге. Бьёрнсон привез их с собой в Норвегию и сказал, нежно похлопывая по розовой обложке:
— Они умеют красиво издавать, эти немцы!
А тетрадки в розовых обложках уже распространились по всем странам. Оттого ли, что это была музыка далекого края, непривычная и свежая, или от необыкновенной искренности звучания, она нашла доступ ко всем сердцам, и всюду, куда бы он ни приезжал, Григ чувствовал это сразу. Не всегда в аплодисментах — иногда и в тишине, наступившей после сыгранной пьесы, по выражению лиц, которое он успевал уловить, случайно взглянув в зал, в словах, сказанных ему в антракте каким-нибудь страстным любителем, а порой он угадывал это без всяких явственных примет — по собственному внутреннему спокойствию во время игры и сознанию, что он не одинок в этом зале.
Иногда незнакомые люди останавливались на улице поглядеть на него. Некоторые кланялись ему. В этих взглядах он читал не простое любопытство, а нечто похожее на благодарность. «Вы, кажется, очень хороший человек, — как будто говорили эти люди. — Во всяком случае, вы доставили утешение вашей музыкой. А мы очень нуждались в этом!»