Днем он немного успокоился, но потом к нему вернулись прежние мысли. Было только одно испытанное средство освободиться от них — писать, сочинять. Он так привык ежедневно садиться за работу в определенные часы, что даже в гостях за границей, где бы он ни был, сочинял с самого утра, независимо от настроения и расположения к занятиям. Здесь, в Лейпциге, это было трудно, потому что с утра назначались репетиции оркестра. Чайковский сильно уставал. Отвлеченный от утренней, необходимой ему работы, он не мог войти в свою колею. К нему даже вернулся прежний страх, испытываемый в молодости на репетициях: все казалось, что некрепко держится голова на плечах. Ему было смешно, и все-таки, дирижируя, он один раз схватил себя за голову, к большому испугу первой скрипки, которая только что вступила.
«Ничего! — крикнул Чайковский. — Дальше!»
Встреча с Григом освежила и успокоила его. Что за очаровательные люди — и Григ и его жена! И как умны эти слова о бодром духе! Да! Как бы ты ни страдал, а все это переплавляется, перековывается, и тяжкие думы становятся искусством!
Трио Брамса не понравилось Чайковскому, хотя оно было красиво и осмысленно. Но что значит — красиво? Сколько мы видим людей с безукоризненно правильными чертами лица, но они не всем нравятся, а некоторым даже неприятно на них смотреть. И сколько есть людей умных, образованных, а с ними бывает неловко, если не скучно. Чайковский сознавал, что он несправедлив к Брамсу, но он чувствовал, что не может его любить и никогда не полюбит. Зато квартет Грига, исполненный впервые, так захватил Чайковского, как будто он сам в счастливом вдохновении создавал эту музыку. Полнозвучный квартет был написан совсем не по квартетным правилам и вряд ли мог быть назван камерным сочинением. Это была скорее симфония для четырех инструментов, подобно той симфонии для фортепиано, скрипки и виолончели, которую Чайковский назвал «Трио памяти великого артиста». И с глубоким внутренним удовлетворением он вновь убедился (как это бывало уже не раз при слушании классиков), что все рассуждения о границах музыкальных форм бывают ошибочны и несостоятельны перед волей гения. Опера, оратория, камерная музыка — как это, в сущности, условно!
Так не все ли равно, сколько инструментов я выбрал? Шопен достигал наивысшего драматизма в фортепианной прелюдии в три строки…
Чайковский слушал последнюю часть квартета обновленный, почти радостный. Он совершенно излечился от своей тревоги и даже физически почувствовал облегчение: прошла тяжесть в голове и дыхание стало ровнее.
Потом, когда пульты убрали, к роялю подошла жена Грига — ее давно просили петь. Она пошепталась с мужем, который ждал ее, и взглянула на Чайковского. Ее лицо сделалось сосредоточенно-серьезным. Она начала новую, еще неизвестную песню Грига «Последняя весна».
…Человек всю зиму был болен, а зима была холодная и темная, тяжелее, чем все предыдущие зимы. Больной думал, что он умрет до наступления весны, и не ждал весенних дней: на севере они наступают поздно. Он почти примирился со своей участью.
Но ему суждено было дождаться появления весны. Утром он проснулся после недолгого, беспокойного сна и увидел, что в комнате очень светло. Он попросил придвинуть его кресло к окну, но этого ему показалось мало, он пожелал хоть ненадолго очутиться на свежем воздухе. Близкие знали, что надежды нет, и не стали ему противоречить. Они вынесли его вместе с креслом на балкон, укутали и оставили одного, как он просил. С удивлением, точно вновь родившийся на свет (но наделенный сознанием!), смотрел он на расстилающуюся перед ним картину. Он никогда не видал такой весны! Небо, деревья и сверкающая вода фиорда там, вдали, — все было чисто, светло, а солнце, не теплое, но уже яркое, словно пело в вышине, сзывая все живое на праздник.
Весна появилась!
И все пело кругом: и горы, и облака, и деревья. То не был мотив песни, каким владеют люди. Людей еще не было видно в этот час. То пела сама природа. Тонкий дымок поднимался к небу. Больной, дождавшийся весны, был первым человеком, который услыхал это пение. Конечно, пастух, ведущий стадо, еще раньше мог заметить приход весны. Но он не мог увидать его так, как бледный, исхудалый человек, лежащий в своем кресле и озирающий окрестность удивленными глазами. Больной не был ни художником, ни мудрецом, он был самым обыкновенным человеком, но эта весна, последняя в его жизни, сделала его чутким и зорким и принесла ему дар — видеть жизнь незатемненной, полной красоты.
… Медленной, идущей из самых глубин, совсем негромкой, но полной сил была эта песня неба и гор, эта мелодия обновленной природы. Снег на верхушках гор был розовый, и дымок, поднимающийся ввысь, тоже был пронизан заревым светом, словно невидимый алтарь пылал на высоте и его дымок возносился к небу.