Способа совсем отказаться от приватности не существует. Оттого что свободы гражданского населения независимы, отказаться от своей личной свободы – на деле значит отказаться от свободы всех и каждого. Вы можете сами отказаться от нее ради удобства или под предлогом, что приватность нужна только тем, кому есть что скрывать. Но говорить, что вам она совсем не нужна, так как вам нечего прятать, – значит подразумевать, что никто не должен скрывать вообще ничего, включая иммигрантский статус, историю незанятости, финансовую историю и сведения о здоровье. Таким образом, вы допускаете, что каждый, включая вас самих, будет делиться сведениями о религиозных воззрениях, политических пристрастиях и сексуальных предпочтениях так же открыто, как если бы речь шла о любимых фильмах, музыкальных или читательских вкусах.
И наконец, утверждать о том, что приватность вам безразлична, потому что вам нечего скрывать, равносильно высказыванию: мне не нужна свобода слова, потому что мне нечего сказать. Или что вы безразличны к свободе печати, потому что не любите читать. Или вы равнодушны к вопросам религии, потому что вы не верите в Бога. Или что вам не нужна свобода мирных собраний, поскольку вы ленивый, необщительный тип с агорафобией. Если та или иная свобода не имеет для вас значения сегодня, еще не значит, что она не будет иметь значение завтра – для вас, для вашего соседа или для толп принципиальных диссидентов, за телефонными переговорами которых я следил; для тех, кто протестует по всей планете, чтобы добиться хотя бы малой частицы тех свобод, которые моя страна активно демонтирует.
Я хотел помочь, но не знал как. Я был сыт по горло чувством беспомощности, лежа, как последний придурок, в байковой пижаме на потертой кушетке, завтракая чипсами и запивая диетической колой, пока весь мир в это время полыхал в огне.
Молодые люди на Ближнем Востоке требовали повышения заработков, снижения цен, лучших пенсий, но я не мог им дать ничего из перечисленного, и никто бы не смог научить их самоуправлению, пока они не научатся сами. Также они агитировали за свободный Интернет. Они поносили иранского лидера аятоллу Хомейни, который постоянно усиливал цензуру, блокируя нежелательный контент, отслеживая и перехватывая трафик сайтов неугодного содержания и закрывая доступ иностранным провайдерам. Протестующие выступали против действий президента Египта Хосни Мубарака, который перекрыл доступ в Интернет целой стране – и добился лишь того, что молодежь, еще более яростная и несговорчивая, вышла на улицы.
С тех пор как меня посвятили в проект Tor в Женеве, я пользовался его браузером и настроил собственный Tor-сервер, желая выполнять свои профессиональные обязанности дома и не желая, чтобы мой трафик отслеживался. Я избавился от своего отчаяния, поднялся с кушетки и потащился в свой домашний офис – настроить Tor-мост для обхода иранской интернет-блокады. Затем я передал его цифровое удостоверение основным разработчикам Tor.
Это было наименьшее, что я мог сделать. Если был хотя бы малейший шанс, что какой-нибудь парнишка из Ирана, способный выйти в Сеть, теперь будет обходить поставленные фильтры и ограничения и свяжется со мной – свяжется через меня, – будучи защищенным Tor-системой и анонимностью моего сервера, тогда это стоило моего минимального усилия. Я представил, что он теперь сможет читать свою электронную почту или входить в социальные сети, не опасаясь, что его друзей и родных арестуют. Я понятия не имел, таким ли я его себе представлял и соединится ли кто-то в Иране с моим сервером. Важно было другое: помощь, которую я оказал, исходила от частного лица, приватно.
Парень, который начал Арабскую весну, был почти моего возраста. Он был разносчиком из Туниса, продавал фрукты и овощи с тележки. Протестуя против постоянных притеснений и вымогательства властей предержащих, он вышел на площадь и совершил акт самосожжения, погибнув мученической смертью. Если последний свободный поступок, который ты можешь себе позволить, это самосожжение в знак неприятия противозаконного режима, я обязательно встану с кушетки и нажму на несколько клавиш.
Часть третья
Туннель
Представьте, что вы входите в туннель. Представьте перспективу: когда вы смотрите вдаль во всю его длину, простирающуюся перед вами, и замечаете, что стены сужаются в крошечной точке света далеко, на другом его конце. Свет в конце туннеля стал символом надежды, а еще, говорят, это то, что видят пережившие опыт клинической смерти. Им предстояло идти туда, говорят они. Их туда тянуло. Но куда еще можно идти, оказавшись в туннеле? Разве не все в итоге ведет туда, в эту точку света?