Но решить было просто, заговорить о решенном с родителями — куда труднее. Ефиму шел пятнадцатый год, он вытянулся, ростом стал почти с отца. Шабловские его ровесники уже во всех работах помогали своим родителям, отец с матерью и от него ждали того же… Было ясно, как они встретят его решение… Только дождались наконец-то помощника, а он — опять учиться!..
В уездном училище Ефим слышал о том, что за Унжей, почти под самым Кологривом, на том же берегу, что и Шаблово, в усадьбе Екимцево на средства какого-то Чижова строится низшее сельскохозяйственное училище с опытной фермой, в следующем году его должны были открыть, и тогда, на худой конец, можно было бы поступить туда, выучиться на агронома или ветеринара… Но Ефим чувствовал, понимал: это — не его путь. Тянуло совсем к другому. В уездном училище он еще больше пристрастился к рисованию, к чтению, появилось и еще одно увлечение… Он завел тетрадь, в которой пробовал выразить приходящие к нему невесть откуда мотивы, ложившиеся на язык склада и лада. От Деда Самойла перешло к нему это?.. Чудилось все глубже. Мотивы прилетали из такой бесконечности, в которой таилось начало той самой памяти, угаданной им однажды, еще в раннем детстве, среди ясного вечера на краю лета, когда он услышал от бабушки Прасковьи о царе Фестифиле, о его дворце и кладах… Потому, наверное, и написалось на первой страничке той заветной тетради:
«Литературные опыты Ефима Васильева и Василисина, внука Самойлова и баушки Прасковьи и правнука Федорова и прабаушки Марфы, и прадедушки Ивана, и прабаушки Одарьи — родителей баушки Прасковьи…»
Тут были упомянуты имена всех, кто составил два крестьянских рода, давших Ефиму жизнь. Чувство связи с целыми поколениями родных ему людей, словно бы накопивших для него все сокровенное, жило в его душе. Весь родной крестьянский мир захотел Ефим поселить на страницах своей тетради. Из конца в конец Шаблова прошлась его отроческая муза, всех домохозяев родной деревни складно упомянул он, а затем — и названия деревень, известных ему в своем приходе. Вся округа была для него единым родным миром.
И все же звал, звал Ефима к себе другой, далекий мир, на пути к которому всегда стояло родительское несогласие…
Тот год выдался на редкость засушливым. Уже среди лета было ясно: надо готовиться к тяжелой голодной зиме. Хлеба повыгорели, на полоски тяжело было смотреть, тощие колоски друг другу издалека кланялись… Отец с матерью и дедушка с бабушкой ходили тихие, будто перед неминучей страшной грозой, глаза прятали друг от друга. Как было заговорить с ними о продолжении учебы?.. Только тяжести добавил бы в семье такой разговор…
И опять выдался у Ефима какой-то переломный день, вроде того, осеннего, перед побегом в уездное училище. Видно, задуманное всегда ждет своего особого дня…
Запомнился Ефиму тот день в конце июня…
Ветер скулил в волоковом окошке, как будто все звучали чьи-то далекие призывные голоса, размытые летними сияющими пространствами. Ефим сидел за выскобленным добела столом, слушая ветер, и жизнь за стенами родной избы, на воле, казалась ему печальной и полной смутных, неразрешимых загадок.
Потом он долго стоял у крыльца, понимая лишь одно: этим сияющим днем ему дано какое-то новое зрение… Словно впервые перед ним открывались родные увалистые места, и он не просто видел их, а легко и свободно перелетал с увала на увал, а то вдруг замирал, вглядываясь в иззубренную черноту борового горизонта, в знойную глубину, где сомкнулся бело-голубой небесный свет с дымно-сизым краем земли. И вновь летал его взгляд, и расступались перед ним лесные чащобы, обнажая по угорьям избы самых дальних деревень, живущих так же тихо, как и Шаблово. И понималась, угадывалась взбугренная скрытая сила земли, ее упорный суровый характер.
Незнакомо узились глаза. А перед ними — напряженные, пружинистые, лукообразные контуры, острые стрелы елей, нацеленные в блеклое, выцветшее небо.
За огородцами разбрелись по гуменникам темные овины, соломенники, мякинницы, обкуренные дымом не одной осени, щетинились серой соломой крыш, и словно бы слышал Ефим, как увивался вокруг них южный упорный ветер…
Уйти, убежать, улететь в такой день, куда душа поманит!.. Какие дали вон там заступлены хвойными гривами?.. По небесному сиянию в той стороне, не потому, что наслышан, догадывался: дальше, еще за многими увалами, — бесчисленные реки, спокойные светловодные озера, там вечным сном спят болота, где-то там, к северо-западу — равнина Белозерского края… И на всем вокруг одна печать — бесконечность, немая бесконечность…
Память порождала печального светлоликого всадника, скачущего по холмам, виденного на донце старинной расписной прялки бабушки Прасковьи, вспоминались печальные слова, оставленные на том донце рукой неведомого Ефиму деревенского живописца: