— А я не жалею о своих девичьих годах, — задумчиво сказала Оксана. Она откинулась на спинку стула и, покачиваясь, смотрела прямо на лампу, и в ее глазах тоже покачивалось по маленькой золотистой лампочке. — Мне просто непонятно, а иногда даже досадно: почему чаще всего описывают юношескую любовь? Да, она очень романтична, она розово-голубая, мы все испытали ее. Но после замужества любовь становится намного глубже, полнее, содержательнее…
— Это все потому, что вам, Оксана, только двадцать два года…
— Не знаю, — ответила Оксана. — Не знаю, — уже задумчиво повторила она. — Нет! — встряхнула Оксана своими пышными кудрями. — Нужно жить так, чтобы каждый день был интереснее минувшего. Мы не имеем права обеднять нашу жизнь!..
— Верно, Оксаночка, — согласилась Мария Дмитриевна. — Жизнь обеднять не следует.
«Она счастлива с мужем», — решила Нина, глядя на Оксану. Но ей ближе и понятнее было настроение Ивана Дмитриевича. В ее глазах юность тоже была неповторимо прекрасной.
XI
В районном отделе культурно-просветительных учреждений, куда в первую очередь зашел Яков, ему порекомендовали поехать в глухое полесское село, затерявшееся среди лесов и озер на самой границе Пинских болот.
— Там у нас лучший заведующий клубом, — сказал инструктор отдела. — Очень любопытная девушка.
Узнав, что от районного центра до этого села двадцать восемь километров, Горбатюк сразу же отправился в исполком райсовета в надежде на какой-нибудь транспорт. Но ему не повезло: никого из районного начальства на месте не было, все разъехались по селам.
Выйдя на улицу, Яков остановился. Перспектива потерять целый день совершенно не устраивала его. И хотя Горбатюк давно привык к тому, что в командировке нередко приходится либо ожидать транспорта, либо нужного человека, который, как назло, вздумал именно в этот день куда-то уехать, он все же не мог примириться с тем, что придется ждать до следующего утра.
Немного подумав, Яков решил добираться до села пешком. Хоть было уже за полдень и инструктор предупреждал, что дорога к селу идет через глухой лес и на этой дороге до сих пор еще случаются «бандопроявления», как выразился он, Горбатюк махнул на все рукой, полагаясь на цыганское счастье, всегда сопровождавшее его в командировках.
Уже было совсем темно, когда он, усталый, голодный и страшно злой, подходил к околице села. Сквозь частый дождик тускло мерцали сиротливые огоньки, доносился тревожный собачий лай, и было немного жутко. Яков весь промок, забрызгался грязью и мечтал лишь об одном: поскорее добраться до какой-нибудь хаты, упасть на солому и дать покой ноющему телу. Поэтому, уже не разбирая дороги, проваливаясь в лужи и чертыхаясь, Яков поплелся на ближайший огонек.
Этот огонек светился в колхозной конторе, расположенной на отшибе от села.
В конторе стояли длинный, залитый чернилами стол без ящиков, широкая дубовая скамья под вытертой многими спинами стеной и несколько табуреток. Сторож, впустивший Якова, даже не спросил, кто он и откуда, и молча уселся в угол недалеко от облупленной плиты. Он был бос, в старой шапке и потрепанной, очень грязной шинели, еще польского образца, с такими длинными рукавами, что рук его совершенно не было видно. Давно не бритое, щедро поросшее густой рыжеватой щетиной лицо его было равнодушно-угрюмо. Неохотно отвечая на вопросы Якова, он смотрел не на него, а на свои ноги.
Горбатюк сбросил с себя промокший плащ, спросил, есть ли во дворе солома.
— Полова есть, — равнодушно ответил сторож.
Ложиться на полову Якову совсем не хотелось. Расстелив на скамье свой пиджак и утешая себя тем, что все же под ним не голые доски, а некоторое подобие постели, он лег, подложив под голову бухгалтерскую книгу, лежавшую на столе. Хоть и был очень утомлен, но сразу заснуть не мог.
Сторож тем временем открыл духовку, достал оттуда обвязанный белым платочком горшочек, ложку и большой кусок хлеба. Хлеб и ложка тотчас же исчезли в рукавах шинели, а горшочек был поставлен между колен.
Он начал есть, громко чавкая, не спеша, как едят крестьяне, и только сейчас Горбатюк вспомнил, что, кроме легкого завтрака, он сегодня ничего не успел поесть. Крепко закрыл глаза, но не мог заткнуть уши, а сторож, будто дразня его, жевал все громче и громче. Тогда, посмеиваясь над самим собой, Яков стал украдкой следить за сторожем.
Тот и сейчас не сбросил шапки, будто боялся, что ее могут украсть. Он то наклонялся над горшочком, стуча ложкой, то подносил ко рту левый рукав, — и тогда казалось, что сторож каждый раз кусает свою руку.
Но вот он поел, внимательно осмотрел горшочек и опять словно окаменел, неподвижно глядя на прикрученную лампу. Однако очень скоро и сторож и лампа стали, расплываясь, двоиться в глазах у Якова, и он даже не заметил, как уснул крепким сном физически усталого человека.
Проснулся Горбатюк оттого, что затекла шея и заболела спина, а еще и потому, что рядом с ним разговаривали.
— Кто такой? — допытывался мягкий басок.
— А бог его знает, — ответил сторож равнодушным тенорком.
— Ты хоть бы спросил.
— А зачем?
— Для порядка. Порядка не знаешь!